Легко ли быть Богом? А ты попробуй. Сначала полюби. Легко любить добрых, щедрых душой, умных, красивых, интересных и талантливых. Хотя бы близких по духу. А ты полюби убийц, воров, шлюх, полюби тех, кто идет по головам и плюет в душу, полюби тех, кто плодит низость и бьет в спину, полюби тех, кто предает друзей и лжет в лицо. Полюби тех, кто избивает бездомных собак, полюби тех, кто унижает слабого, просто потому, что он сейчас слабее. Полюби, зная, что ничего не изменится, и эти люди не станут лучше благодаря твоей любви. Они сожгут, распнут, даже не добьют до конца, бросив мучиться. А ты прости. Все прости и продолжай любить. Искренне, не щадя себя, глубоко, как любят идеал, как матери любят сыновей, как женщина любит мужчину, как скрипач любит свою скрипку, как способен любить только Бог. Когда этого станет мало — распахни грудь. Пусть твоя душа станет проходным двором для каждой боли, каждой беды. Для любой судьбы, уже потерянной в бездне времен или только грядущей. Любишь? Чувствуешь себя героем? Уже видишь образ светлого мученика, страдающего в любви за все пропащее человечество? Выкинь такую любовь на помойку, мазохист, и полюби снова. Вне добра и зла, вне разделения мира на принципы человеческой морали хорошо и плохо, вне сытого счастья зверя и импульсной невралгии боли. В осознании вечной гармонии сущего, лишенного тех ошметок чувств, которые таскает каждый человек и пытается приделать к каждому камню, каждой травнике и ко всем себе подобным. Выйди за рамки суждения по себе. Начни, пожалуй, с этого, потом возвращайся, расскажу, что делать дальше. И тогда уже ты мне расскажешь, легко ли быть богом. И поверю я тебе только тогда, когда ты улыбнешься и скажешь — легко.
Тяжело на душе. Темно, тяжело и горько. Чтобы как-то отвлечься, открываю книжку, включаю ноутбук, радио, телевизор, что угодно. А там слова. Такие красивые слова о любви. «Они шли босиком по траве, взявшись за руки». И мне так сильно, так яростно хочется вырвать из этих слов душу, мысль, смысл и воткнуть, вшить в собственную жизнь.
Ведь никогда я не хотел, чтобы было так, как сейчас. Делал все, что мог, что умел, все для нее. Но случись повернуть время вспять, повторил бы все свои ошибки, потому что совершал их из любви к ней.
Иду домой, ветер бьет в ребра, а во мне ширится чувство какой-то парусности. Словно именно сейчас, стоит лишь слегка подпрыгнуть — и полечу я в небо. Туда, где облака мнутся, пожирают друг друга и рождают новые. Так и полечу — нелепым воздушным шаром в грязных ботинках с портфелем в руке. И чувство это такое сильное, почти как уверенность. Вот только не прыгну я. Потому что не полечу. А прыгающий на улице мужчина моих лет смотрится глупо. Так и иду дальше, а неосуществленный этот прыжок скручивает мерно зудящее раздражение в тугую пружину, натягивает курок будущего.
Каждый день мы откладываем свою жизнь на потом. Мы откладываем на потом самих себя. Раз за разом. Но беда в том, что в какой-то момент гонки за будущим ты вдруг смотришь на свои руки: неумолимо стареющие, слабые, немощные, и понимаешь, что твое «потом» никогда не наступит. Что оно ни у кого никогда не наступает. Живет, живет, маячит где-то на горизонте, щедро пичкает надеждой, а потом вдруг превращается в жесткое «поздно» и проступает жилистым приговором времени на старческих руках.
Каждый день счастье стояло рядом, а ты отталкивал его руки, предпочитая страдать. Потому что счастье — это всего лишь выбор. Это лишь запятая, акцент, который ты сам ставишь в письмах бытия.
Когда-то я читал, что свой выбор мы совершаем каждый день. Может и так, но когда течешь по инерции в бытовой рутине, когда шлепаешь босыми ногами по лужам мелочей, когда вечером нужно спать, утром нужно на работу, выбора нет. Точнее, в чем-то он наверняка есть, но мы его не чувствуем. Мы просто живем, делая то, что уже привыкли, то, что вросло в нас между обязанностью и привычкой. А ведь если мы чего-то не чувствуем, то оно уже почти не существует.
Такое ощущение, что во всех предсказаниях конца света — надежда. Вдруг все же закончится, вроде пора уже, сколько можно? Надежда и страх. Заканчивайся уже, только скажи мне, что будет со мной, когда ты закончишься. В этот момент встают в полный рост разношерстные верования и религии, обещая испуганному человеку: «Ты будешь, ты продолжишься, ты не исчезнешь!». И люди хватаются за это обещание как за спасательный круг.
Я расстегивал все пуговицы, она прижималась к моей груди, и я говорил: «Давай жить в пальто. Давай греть друг друга словами. Почему словами? Потому что слова — это не больше, чем наше дыхание. А в нашем дыхании чуть больше, чем в словах». Так и смеялась она на моей груди. И не нужны мне были иные стены, и не существовало для нас иного приюта. Ведь что такое любовь? Это наше общее пальто на двоих, под которым тепло, под которым мы дома.
Ты счастлива, возлюбленная жена, скажи мне? Почему я замечаю в твоих глазах печаль и усталость? Знаешь, просто хочется счастья, и я иду на работу, чтобы ты могла съездить на море, ты так давно хочешь на море. Я иду на работу, день за днем оставляя тебя в одиночестве, в путанице проблем и забот, о которых ты научилась молчать, чтобы не портить то короткое время, отведенное нам побыть вдвоем. Но иногда мне становится очень страшно, что на долгожданное море в итоге приедут два чужих и малознакомых друг другу человека.
Сегодня пойду в магазин и куплю сыну новых книжек, как обычно откупаясь каким-нибудь подарком от бытовых скандалов, от простой нехватки любви к своему ребенку. Так легче. Купить на десятилетие чертов велосипед и больше не думать о том разочаровании, с которым сын смотрит на оступившегося отца. Подарить пару книжек и тем самым убедить самого себя, что мое равнодушие — это выдумка жадного до внимания ребенка.
Людей в этом городе строили так же, как строят дома. Не знаю, как дело обстоит в других городах, я в них не был, но в нашем — точно. Большая стройка людей. Кирпичик «как жить», кирпичик «о чем думать», кирпичик «чего не замечать». И застекленная душа. Внутренний евроремонт. Пуленепробиваемое стекло. Да что там пуля, даже микроб с отвратительной рожей не просочится. «Вы должны жить настоящим и быть счастливыми, радуйтесь!» Радуются. Ничего не видят кругом, ничего не хотят замечать, что может как-то ущемить эту радость. Ходят слепые, но с улыбкой. «Животные лучше людей!» Лучше. И раздробились люди, никому нет ни до кого дела, зато у каждого по кошке или собаке. Таких вот жирных черных запятых в повести общества — на каждом шагу жизни. И отбивать их внутренним ритмом куда проще, чем делать самостоятельные выводы. Потому что — чтобы сделать самостоятельный вывод, нужно вдумчиво пережить огромный опыт, заглянуть под каждый камень, не боясь ни грязи, ни боли. А тут — уже полноценные заготовки мыслей под рукой, вложи в голову и живи себе. Раз кирпичик, два кирпичик, вот и вырос новый дом.
Мир слепых отторгает зрячего, выталкивает его из себя, как дистрофического зародыша выталкивает чрево, лечит молчаливым бойкотом этот опухолевый нарост на теле общества.
Я смотрю в окно, я вижу людей. Я вижу, как по улицам проплывают такие разные удивительные миры, сталкиваясь между собой возведенными ими же стенами. Я знаю, что каждый из них по-своему прав. Но в своей правоте, в своей непоколебимой истине, они утратили умение слышать и понимать других. А кругом столько одиночества, столько боли, ссор, дрязг, ругани, ненависти... И никто, никто не хочет слышать и понимать, но каждый готов доказывать именно свою, единственно возможную правоту. Нет, это не война вер, это утрата утрат. Утрата понимания. Потому что за стеной своего тесного мирка, мирка внутри головы, все уже чуждо и враждебно. Мы не слышим друг друга. Мы не хотим слушать, мы и так уже все знаем. Но знаем ли?
Я избегаю новых истин. Все чаще говорю о простом, о том, что все знают и без меня, но никак не могут натянуть на собственные жизни. То велико, то мало. Банальные догмы: думать не только о себе, учиться испытывать счастье от каждого чиха и держать глаза открытыми. Все их знают — никто ими не пользуется.
Я вскакиваю на бордюр и читаю стихи собственного сочинения. Писал я стихи плохие, ужасные, рифмовал любовь с кровью, сравнивая ее с водосточной трубой, разбавляя эти шедевры строчками «твои ушки — курага». Но тогда я этого не знал, она тоже этого не знала, а может быть, просто не говорила, стоя в парке, сжимая сумочку с лекциями и широко улыбаясь. Даже сейчас эти плохие стихи так и остались для меня лучшими, потому что пахли летом, счастьем и молодостью.
Когда человек страдает, сквозь изгибы тела все явственнее начинает проступать душа.
А дождь все идет, хлопая меня мокрой рукой по плечу. Словно бы говорит с сарказмом: «Я с тобой, парень. Я всегда с тобой, чувствуешь это? Это твоя персональная осень, дружок». Осенью промозгло и сыро. Поэты пишут о золотой красавице, этакой слезливой рыжей лисице с алыми губами кленовых листьев и глубокими серыми глазами небес. Я плохой поэт, я вижу другое: когда начинаются дожди, наш мир просто ржавеет. Он скрипит старой пустой коляской, младенец из которой не повзрослел, а выпал на землю, в грязные лужи, покрытые бензиновой радугой. Закричал, захлебнулся, затих. И мы, животные, пьющие из этих луж, теперь носим его в себе. Он ворочается в груди, жаждет снова ожить и стать целым, он по-детски капризен, он плачет невпопад, смеется глупостям и ржавеет осенью. Но все же осень — это лишь двадцать недель до весны.
Поэт писал. Врал, врал в каждую строку. А может быть, не врал, может быть, скорлупа в нем треснула, и вылупился слепой бог, способный видеть только чужими глазами. И бог внутри созидал, подчиняясь законам сохранения энергии. Поэт писал, а в уголках губ все отчетливей проступала энтропия, все тяжелее становились руки, все более ненужным чувствовалось собственное тело, ограничивающее алчущий разум, пожелавший охватить вселенную. Но из каждого штриха распада и разложения рождался костяк нового мира, молодого и сильного. А потом поэт упал. Даже не упал, сполз, скатился на пол легким, почти невесомым ворохом и затих. В комнате пахло настоящим.
А потом в какой-то момент все рушится, и я ловлю себя на том, что ищу только одно — смысл жизни. Он ведь нужен. Иногда он просто необходим. Нет, если тебе изначально, еще с детства вложили правильную инструкцию, грамотное расписание судьбы — окончить школу, окончить институт, создать семью, устроиться на работу, дожить до пенсии, завещать будущее внукам, то вопрос о смысле только мешает, угнетает, расстраивает, выбивая из привычной и проторенной колеи. Тогда смысл этот — враг. Как враг любая неожиданность, меняющая размеренный план.
Я стал отцом. У меня сын. Понимание приходило долго, неторопливо, словно давая мне время обдумать и проникнуться каждым шагом на этом пути. Отцом я стал не сразу, я учился этому каждую минуту, открывая для себя все новые и новые штрихи обновленной жизни. Не скажу, что, когда я впервые взял на руки своего сына, я изменился, стал другим, нет. Я просто держал в руках фыркающий сверток, все искал что-то важное в этом маленьком личике, но видел только ребенка. Но потом, день за днем наблюдая, как он растет, я рос вместе с ним. Моя жизнь словно раздвоилась, наше дитя подарило мне вторую судьбу, свою. И к моим привычным взрослым переживаниям прибавились переживания разбитой коленки, радость хорошей оценки в школе, гордость за первые успехи и смущение ранней влюбленности. Сын рос, стал взрослым мужчиной, и однажды мне на руки положили моих внучек. Сердце щемило от счастья и нежности, но я просто молча смотрел на них и улыбался.
Мы потеряли небо в суете, в бегах, в делах.
Нам этой тишины — на все века, и я молчал, и ты со мной молчала, но простиралась божия рука как будто бы сквозь нас — багряно-алым.
У нее футболка сбилась набок, и, как боровик после дождя, выглянуло на свет одно плечо. Казалось бы, плечо — какой пустяк, какая мелочь, мало ли чужих плеч в нашей жизни. Но я всматриваюсь в него, потому что сейчас это эпицентр моей жизни. Всматриваюсь до посинения, потому что не знаю, что можно сказать. И открываю для себя новую науку. Географию плеча. Это ведь целый огромный мир, старинная пиратская карта, где родинками помечены клады поцелуев, где у каждой царапинки, каждой шероховатости своя история рождения, взросления, становления. А яростно-алый цвет крови под тонкой кожей не дает проступать глубинно-синему цвету души.
Теплая рука матери на щеке становится для меня доказательством того, что Бога нет. Потому что эта рука, вместе с ее щедрой лаской, со взрослой шершавостью, с запахом мыла и кожи, принадлежит только мне. Чувствовать ее могу я один, и ни один творец, даже самый гениальный, не смог бы придумать ее такой, какой я знаю эту руку сейчас. Есть то, что нельзя замыслить, невозможно предугадать, можно только прожить.
Закрыть бы глаза. А потом — ничего не увидеть. И уши заткнуть. И не слушать любой монолог.
А накричишься до печали всем простакам, всем дуракам, возьми-ка штопор, выпьем чая и разбежимся по рукам.
И небо к нам летит в огнях и ранах — тяжелое, широкое, ночное, а посреди большого океана
нас только двое.
У каждого есть где-то человек, собою заменяющий все небо.
Невмоготу так тонко чуять жизнь, что даже океан в своем наречии вдруг говорит: иные рубежи не больше неба, легшего на плечи.
Невмоготу так тонко чуять жизнь, что даже океан в своем наречии вдруг говорит: иные рубежи не больше неба, легшего на плечи.
Почему так получилось? Когда он успел забыть, как это просто — быть счастливым? Вроде бы юность была совсем недавно, вроде бы он смеялся с ней вместе еще вчера. А потом закрутило, завертело, и он забыл. Они оба забыли. Но ничего не исчезло. И эти теплые руки — доказательство и оправдание всему. Это по-домашнему уютное ворчание, запах крема, слепящее солнце и какое-то легкое чувство детства в груди. Того времени, когда мы еще не успеваем забыть, что счастье где-то внутри, не успеваем его потерять под грудой хлама, который начинаем считать чертовски важным.
Сначала он был счастлив. Он видел свет, он впитывал его кожей, он смеялся беспечно и засыпал на руках ласковой матери. Безмятежность младенчества — колыбель грядущей войны с самим собой. Детство — это время большого мира. Большие люди, большие деревья, огромное небо. А ты совсем мал, ты еще пускаешь слюни на грудь беззубым ртом, но уже жадно глотаешь сущее вокруг себя. Не умея запоминать, ты просто улыбаешься ему.
Я понял, что слово — это форма чувства. Той любви, которая живет в нас, не нуждаясь в опоре. Той самой любви, у которой тысячи лиц. А в лице плачущего друга, скорбящего о своей потере, лишь проступило одно из них. И искать это переживание нужно не в ответном чувстве к себе, потому что важно, на самом деле, не «любят ли тебя», а «любишь ли ты». Потому что если ты находишь в самом себе любовь, не требующую ничего: ни счастья, ни ответа, ни жертв, ни побед, самодостаточную, молчаливую, огромную, созидающую весь мир необъятным лицом своей возлюбленной, то и слова ты найдешь. Или они найдут тебя.
Я раскинул руки, чтобы обнять этот прекрасный, совершенный, трагичный, болезненный, божественный, живой, настоящий мир — и взлетел. А сероглазая женщина, моя повзрослевшая школьная растрепанная синица, стояла рядом и молча смотрела. Нет, я не любил ее. Я не любил никого. Не хватало времени, сил, воздуха — вместить сущее, немилосердно разрывающее душу. Как мал человек, но как огромен замысел. Лены, Светы, Даши, Маши, руки, плечи, губы, прикосновения, поцелуи, нежность, секс — все это становилось вторичным на фоне великого механизма созидания в тесных для него застенках человеческой плоти. Стихи проходили насквозь, музыка замыкалась в бесконечность, бездна человеческих глаз ждала в зале, а сцена стонала от падающего на нее неба. И над этим беспокойным морем декораций парил я, парили мы — я и огромный великий мир.
В ответ на широкий размах твоего эгоизма, мне хочется стать ничем. Просто так. Назло.
Жить с этой женщиной... Как объяснить это состояние? Оно похоже на эфемерное чувство, когда в мире безжалостно лютует вечная зима, а ты сидишь возле жаркого камина и смотришь в огонь, слушаешь его уютное потрескивание и... счастлив.