Человек — как роман — до самой последней страницы не знаешь, чем кончится. Иначе не стоило бы и читать.
Улыбка есть нормальное состояние нормального человека.
Во мне теперь очень тихо и пусто — как в доме, когда все ушли и лежишь один, больной, и так ясно слышишь отчетливое металлическое постукивание мыслей.
Тихонько, отчетливо-металлически постукивали мысли...
Я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: её прошлое.
Верите ли вы в то, что вы умрете? Да, человек смертен, я – человек: следовательно… Нет, не то: я знаю, что вы это знаете. А я спрашиваю: случалось ли вам поверить в это, поверить окончательно, поверить не умом, а телом, почувствовать, что однажды пальцы, которые держат вот эту самую страницу, — будут желтые, ледяные…
Нет: конечно, не верите – и оттого до сих пор не прыгнули с десятого этажа на мостовую, оттого до сих пор едите, перевертываете страницу, бреетесь, улыбаетесь, пишете…
Вы найдете, вы будете счастливы, — вы обязаны быть счастливыми, и уже недолго вам ждать.
Я — один. Вечер. Легкий туман. Небо задернуто молочно-золотистой тканью, если бы знать: что там выше? И если бы знать: кто — я, какой — я?
Расскажи что-нибудь детям — все до конца. А они все-таки непременно спросят: «А дальше, а зачем?». Дети — единственно смелые философы.
Ножницы-губы сверкали, улыбаясь.
— Плохо ваше дело! По-видимому, у вас образовалась душа.
Душа? Это странное, древнее, давно забытое слово.
Мы говорили иногда «душа в душу», «равнодушный», «душегуб», но душа...
— Это… очень опасно, — пролепетал я.
— Неизлечимо, — отрезали ножницы.
Душа – тяжелое заболевание.
Знание, абсолютно уверенное в том, что оно безошибочно, — это вера.
— Не надо! Не надо, — крикнул я...
Так же, как заслониться руками и крикнуть это пуле: вы еще слышите свое смешное «не надо», а пуля уже прожгла, уже вы корчитесь на полу.
Свобода и преступление так же неразрывно связаны между собой, как... ну, как движение аэро и его скорость: скорость аэро=0, и он не движется; свобода человека=0, и он не совершает преступлений. Это ясно. Единственное средство избавить человека от преступлений — это избавить его от свободы.
Если бы аэроплан откуда-нибудь из стратосферы падал вниз в течении двух месяцев, через два месяца — конец, но на третий — на четвертый день падения пассажиры бы уже привыкли, дамы стали бы мазать губы, мужчины — бриться... Так и весь мир теперь, привык падать, привык к катастрофе...
А почему у нас нет перьев, нет крыльев — одни только лопаточные кости — фундамент для крыльев? Да потому что крылья больше не нужны... крылья только мешали бы. Крылья — чтобы летать, а нам уже некуда... Не так ли?
Но почему же во мне рядом и «я не хочу», и «мне хочется»?
Тем двум в раю – был предоставлен выбор: или счастье без свободы, или свобода без счастья — третьего не дано. Они, олухи, выбрали свободу, и что же: понятно – потом века тосковали об оковах.
Даже у древних – наиболее взрослые знали: источник права – сила, право – функция от силы.
Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в ее зрачки, перебегаю с одного на другой, и в каждом из них вижу себя: я — крошечный, миллиметровый — заключен в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять — пчелы — губы — сладкая боль цветения...
Эх, сны! Милый, безумный мир — единственный, где люди свободны.
Но мы-то знаем, что сны — это серьезная психическая болезнь.
Тут я на собственном опыте увидел, что смех — самое страшное оружие: смехом можно убить все — даже убийство.
Вечно влюбленные дважды два,
Вечно слитые в страстном четыре,
Самые жаркие любовники в мире -
Не отрывающиеся дважды два...
Таблица умножения мудрее, абсолютнее древнего Бога: она никогда — понимаете: никогда — не ошибается. И нет счастливее цифр, живущих по стройным вечным законам таблицы умножения. Ни колебаний, ни заблуждений.
Истина — одна, и истинный путь — один; и эта истина — дважды два, и этот истинный путь — четыре.
Если бы человеческую глупость холили и воспитывали веками, так же, как ум, может быть, из нее получилось бы нечто необычайно драгоценное.
Вся человеческая история, сколько мы ее знаем, это история перехода от кочевых форм к более оседлым.
Атилла спросил Адолба: «Они не ходят — они больные?» Адолб посмотрел на него одним глазом и подумал, потом сказал: «Они — богатые». Но Атилла видел их лица, он знал, что они больные.
Самое прекрасное в жизни — бред, и самый прекрасный бред — влюблённость.
А мне нужна она, и что мне за дело до ее «нужно».
«Любить — нужно беспощадно, да, беспощадно».
Да, да именно! Надо всем сойти с ума — как можно скорее! Это необходимо — я знаю!
Мне никогда уж больше не влиться в точный механический ритм, не плыть по зеркально-безмятежному морю. Мне — вечно гореть, метаться, отыскивать уголок, куда бы спрятать глаза — вечно, пока я, наконец, не найду силы и...
Секундная скорость языка должна быть всегда немного меньше секундной скорости мысли, а уже никак не наоборот.
Мне пришла идея: ведь человек устроен так же дико, как эти вот нелепые «квартиры», – человеческие головы непрозрачны, и только крошечные окна внутри: глаза. Она как будто угадала – обернулась. «Ну, вот мои глаза. Ну?»
Передо мною два жутко-темных окна, и внутри такая неведомая, чужая жизнь. Я видел только огонь – пылает там какой-то свой «камин» – и какие-то фигуры, похожие…
Это, конечно, было естественно: я увидел там отраженным себя. Но было неестественно и непохоже на меня (очевидно, это было удручающее действие обстановки) – я определенно почувствовал себя пойманным, посаженным в эту дикую клетку, почувствовал себя захваченным в дикий вихрь древней жизни.
Я — изо всех сил — улыбнулся. И почувствовал это — как какую-то трещину на лице: улыбаюсь — края трещины разлетаются все шире — и мне от этого все больнее.
Я улыбался всё шире, нелепей и чувствовал: от этой улыбки я голый, глупый...
У меня по отношению к Единому Государству есть это право — понести кару, и этого права я не уступлю. Никто из нас, нумеров, не должен, не смеет отказаться от этого единственного своего — тем ценнейшего — права.
Они могли творить только доведя себя до припадков «вдохновения» – неизвестная форма эпилепсии.
В октябре, когда листья уже пожолкли, пожухли, сникли, — бывают синеглазые дни; запрокинуть голову в такой день, чтоб не видеть земли — и можно поверить: ещё радость, ещё лето.
Вы думаете, что весна — это розовое, голубое и соловьи? Сентиментальный предрассудок! На снежной поляне два вчера еще пасшихся рядом оленя вдруг кидаются один на другого из-за оленьей девушки — это весна. Вчера еще смирные, как олени, люди сегодня становятся героями и окрашивают снег своей кровью — это весна. Цвет весны не голубой, не розовый, а красный — опасности, страсти, лихорадки, сражения.