Цитаты авторства Генри Миллер

Смерть — вот решение всех проблем, но ты не умирай, потерпи до утра, может, все-таки мелькнёт проблеск счастья, новое лицо, новый друг, ещё один шанс из тысячи, ты так молод, не грусти, не умирай, дождись если не счастья, то хотя бы новой дрючки...
Во время войны все мечтают о мире, но ни у кого не хватает мужества сложить оружие и сказать: «Довольно! Хватит с меня!»
Влюбленность оказалась скверной штукой, потому что она научила меня жить во лжи: улыбаться, когда улыбаться не хотелось, трудиться, когда я не верил в труд, жить, когда у меня не было для этого никаких оснований.
Сердце твое работает спазмами. Ты благодарен тем, кто вызывает боль в твоем сердце; ты страдаешь не за них, но страдаешь, чтобы насладиться роскошью страдания.
Если женщина может вдохнуть любовь к себе в сердце одного мужчины, почему она не может сделать то же самое с другими? Любить или быть любимым — не преступление. Преступление — уверить кого-то, что его или ее ты будешь любить вечно.
Не будет ни плохого, ни страшного, ни злого, если мы отпустим себя. Но людям трудно в это поверить.
Музыка — это не Бах и не Бетховен, а консервный нож для открытия души. Она способствует внутреннему умиротворению, вселяет уверенность в том, что у вас есть крыша над головой.
Вот уже семь лет день и ночь я хожу с одной только мыслью – о ней. <...> Днем и ночью я думал только о ней, даже когда изменял. Мне казалось, что я наконец освободился от нее, но это не так; иногда, свернув за угол, я внезапно узнаю маленький садик – несколько деревьев и скамеек, – где мы когда-то стояли и ссорились, доводя друг друга до исступления дикими сценами ревности.
Люди, как и корабли, тонут снова и снова. Только память спасает их от бесследного рассеивания в пространстве.
Может быть, и приятно знать, что женщина умна, но литература вместо горячего тела — это не то блюдо, которое следует подавать в постели.
Я заметил, что чем лучше люди одеты, тем спокойнее они спят. У них чиста совесть, у этих богатых. Вот бедный – совсем другое дело: стоит ему задремать лишь на минуту – и он сконфужен, ему кажется, что он нанес композитору величайшее оскорбление.
Главное — оставаться собой. Это великое искусство. Это самое трудное, потому что не требует от тебя никаких усилий. Не нужно никому и ничему подражать, не нужно строить из себя мудреца или корчить недоумка… Понимаешь, о чём я? Надо просто говорить своим голосом и заниматься… э-э-э… любимым делом.
В один прекрасный день ты обнаружишь, что у тебя осталась только одна проблема – ты сам.
Что толку было доказывать, что я могу быть таким, каким меня хотят видеть, когда ничем таким я быть не желаю? Всякий раз, как ты достигаешь предела того, чего от тебя требуют, ты сталкиваешься все с той же проблемой — быть самим собой!
Да и вообще, разве может один человек понять душу другого? Разобраться по-настоящему? Вот если б я ногу сломал, он бы все бросил. А тут у тебя сердце разрывается от радости – это, знаете ли, скучновато. Слезы переносить легче, чем радость. Радость деструктивна, от твоей радости другому становится как-то не по себе.
«Заплачь – и будешь плакать в одиночку» – что за чушь! Плачь – и сыщется миллион крокодилов, чтобы проливать слезы вместе с тобой. Мир всегда плачет. Мир промок от слез. Смех – это другое дело. Смех мгновенен, он вспыхнул и погас. А радость – это вид экстатического кровотечения, какое-то стыдное сверхудовольствие, сочащееся изо всех пор твоего существа.
Можно быть счастливым, расчищая уличную слякоть. Главное — чтоб об этом никто не догадался. Потому что стоит им раскрыть твою тайну, пиши пропало! Тебя втопчут в ту самую слякоть, позабыв, что по чистому тротуару ходить куда приятней. Обвинят во всех смертных грехах. Начнут пенять на твою гордыню. Толпа снисходительна, лишь пока считает, что она тебя осчастливила.
Надо только писать, отказавшись от всего другого и не занимаясь больше ничем, только писать, и писать, и писать, даже если весь мир советует бросить и никто не верит в тебя.
Самому дерзкому таланту в области живописи требуется меньше времени для всеобщего признания, чем писателю такого же размаха. Максимум тридцать – сорок лет – и самый яростный революционер-художник усваивается потребителем; писателю для этого нужны порой столетия.