Цитаты по тегу война

Тех, кто решался на самострел, презирали. Даже мы, медики, их ругали. Я ругала:
— Ребята гибнут, а ты к маме захотел? Коленку он поранил… Пальчик зацепил… Надеялся, в Союз отправят? Почему в висок не стрелял? Я на твоём бы месте в висок стреляла…
Клянусь, я так говорила! Мне они тогда все казались презренными трусами, только сейчас я понимаю, что это, может быть, и протест был, и нежелание убивать. Но это только сейчас я начинаю понимать…
Для людей на войне в смерти нет тайны. Убивать — это просто нажимать на спусковой крючок. Нас учили: остаётся живым тот, кто выстрелит первым. Таков закон войны.
«Тут вы должны уметь две вещи — быстро ходить и метко стрелять. Думать буду я», — говорил командир. Мы стреляли, куда нам прикажут.
Я был приучен стрелять, куда мне прикажут. Стрелял, не жалел никого. Мог убить ребёнка. Ведь с нами там воевали все: мужчины, женщины, старики, дети.
Идёт колонна через кишлак. В первой машине глохнет мотор. Водитель выходит, поднимает капот… Пацан, лет десяти, ему ножом — в спину… Там, где сердце.
Солдат лёг на двигатель… Из мальчишки решето сделали… Дай в тот миг команду, превратили бы кишлак в пыль… Каждый старался выжить. Думать было некогда. Нам же по восемнадцать, двадцать лет.
К чужой смерти я привык, а собственной боялся. Видел, как от человека в одну секунду ничего не остаётся, словно его совсем не было. И в пустом гробу отправляли на родину парадную форму. Чужой земли насыплют, чтобы нужный вес был…
Хотелось жить… Никогда так не хотелось жить, как там. Вернемся из боя, смеёмся. Я никогда так не смеялся, как там…
Удивительно мало мы там задумывались. Жили с закрытыми глазами. Видели наших ребят, покорёженных, обожжённых. Видели их и учились ненавидеть. Думать не учились. Поднимались на вертолёте, внизу расстилались горы, покрытые красными маками или какими-то неизвестными мне цветами, а я уже не могла любоваться этой красотой. Мне больше нравился май, обжигающий своей жарой, тогда я смотрела на пустую, сухую землю с чувством мстительного удовлетворения: так вам и надо. Из-за вас мы тут погибаем, страдаем. Ненавидела!
Мы исполняли интернациональный долг, всё разложено по полочкам… Только сейчас задумался, когда рассыпался стереотип… А ведь я никогда не мог без слёз читать «Муму» Тургенева! На войне с человеком что-то происходит, там человек тот и уже не тот. Разве нас учили: «Не убий!» В школу, в институт приходили участники войны и рассказывали, как они убивали. У всех были приколоты к торжественным костюмам орденские планки. Я ни разу не слышал, что на войне убивать нельзя. Я знал, что судят только тех, кто убивает в мирное время. Они — убийцы, а в войну это именуется по-другому: «сыновий долг перед Родиной», «святое мужское дело», «защита Отечества». Нам объяснили, что мы повторяем подвиг солдат Великой Отечественной. Как я мог усомниться? Нам всегда повторяли, что мы самые лучшие; если мы самые лучшие, то зачем мне самому думать — всё у нас правильно. Потом я много размышлял. Друзья говорили: «Ты или сошёл с ума, или хочешь сойти с ума». А я (меня воспитывала мама, человек сильный, властный) никогда не хотел вмешиваться в свою судьбу…
Автор. Ещё не проснувшимся утром длинный, как автоматная очередь, звонок.
— Послушай, — начал он, не представившись, — читал твой пасквиль… Если ещё хоть строчку напечатаешь…
— Кто вы?
— Один из тех, о ком ты пишешь. Ненавижу пацифистов! Ты поднималась полной выкладкой в горы, шла на бэтээре, когда семьдесят градусов выше нуля? Ты слышишь по ночам резкую вонь колючек? Не слышишь… Значит, не трогай! Это наше!! Зачем тебе?
— Почему не назовёшь себя?
— Не трогай! Лучшего друга, он мне братом был, в целлофановом мешке с рейда принёс… Отдельно голова, отдельно руки, ноги… Сдёрнутая кожа… Разделанная туша вместо красивого, сильного парня… Он на скрипке играл, стихи сочинял… Вот он бы написал, а не ты… Мать его через два дня после похорон в психушку увезли. Она убегала ночью на кладбище и пыталась лечь вместе с ним. Не трогай это! Мы были солдатами. Нас туда послали. Мы выполняли приказ. Военную присягу. Я знамя целовал…
— «Берегитесь, чтобы кто не прельстил вас; ибо многие придут под именем Моим». Новый Завет. Евангелие от Матфея.
— Умники! Через десять лет все стали умники. Все хотят чистенькими остаться. Да пошли вы все к… матери! Ты даже не знаешь, как пуля летит. Ты не стреляла в человека… Я ничего не боюсь… Плевать мне на ваши новые заветы, на вашу правду. Я свою правду в целлофановом мешке нёс… Отдельно голова, отдельно руки, но… Сдёрнутая кожа… Да пошли вы все к…! — И гудок в трубке, похожий на далёкий взрыв.
Всё-таки я жалею, что мы с ним не договорили. Может быть, это был мой главный герой, раненный в самое сердце?..
«Не трогай! Это наше!!» — кричал он.
А это тогда чьё?!
Часто охватывает отчаяние. Отчаяние бессилия слова. Ты видишь, что миф для многих, для большинства по-прежнему правдивее и сильнее фактов и самого инстинкта жизни, самосохранения. Когда я сижу за письменным столом, я стремлюсь не только записать, восстановить, воссоздать действительность — хочу прорваться словом куда-то дальше. Чтобы это была и правда времени, и какая-то догадка о человеке вообще. Прорваться дальше. Дальше слов… Это редко удаётся. А вот миф туда прорывается. В подсознание…
И когда мать, у которой государство забрало сына и вернуло его в цинковом гробу, исступлённо, молитвенно кричит: «Я люблю ту Родину! За неё погиб мой сын! А вас и вашу правду ненавижу!» — снова понимаешь: мы были не просто рабы, а романтики рабства. Только одна мать из тех ста, с которыми я встречалась, написала мне: «Это я убила своего сына! Я — рабыня, воспитала раба…»
Мы говорили о войне мало. Папа с мамой были убеждены, что такой страшной войны больше никогда не будет. Они долго в это верили. У нас с сестрой единственное, что осталось от войны, — покупали куклы. Я не знаю, почему. Оттого, наверное, что нам не хватило детства. Детской радости. Особенно страдала сестра, она была младше. Училась я в институте, сестра знала, лучший подарок для меня — кукла. У сестры родилась дочь, я приехала к ним:
— Что тебе подарить?
— Куклу…
— Я спрашиваю, что тебе подарить, а не твоей девочке.
— Я отвечаю — подари мне куклу.
Росли наши дети — мы дарили им куклы. Мы всем дарили куклы, всем нашим знакомым.
Первой не стало нашей изумительной мамы, потом не стало нашего папы. Мы ощутили, сразу почувствовали, что мы — последние. У той черты… У того края… Мы — последние свидетели. Наше время кончается. Мы должны говорить…
Мы думали, что наши слова будут говорить последними…
Война меняла их. Война формировала, потому что застала в возрасте складывания характера, взгляда на жизнь. Война заставляла их многое увидеть, многое из того, что лучше бы человеку вообще не видеть, тем более женщине. Война заставляла о многом подумать. О добре и зле, например. О жизни и смерти. О тех вопросах, на которые человек научается отвечать в какой-то мере, прожив жизнь. А они только начинали жить. И уже должны были отвечать на эти вопросы…
Когда моя жена спросила: «Как муж попал в Афганистан?» — ей ответили: «Изъявил добровольное желание». Такие ответы получили все матери и жёны. Если бы моя жизнь, моя кровь понадобились для большого дела, я сам сказал бы: «Запишите меня добровольцем!» Но меня дважды обманули: мне ещё не сказали правду, какая это война, — правду я узнал через восемь лет. Лежат в могилах мои друзья и не знают, что их обманули с этой подлой войной. Я иногда им даже завидую: они никогда об этом не узнают. И их больше уже не обманут…»
Рядовой, водитель.
Король замолчал, и Алан был этому рад. Он искренне любил и уважал Эрнани Ракана, но в последнее время тот часто говорил вещи, от которых по спине бежали мурашки. Воин до мозга костей, Окделл знал – нет ничего хуже, чем признать себя побеждённым ещё до сражения, а талигойский монарх в поражении не сомневался.
Не помню, сколько мы просидели в лесу… Не слышно стало взрывов. Наступила тишина. Женщины облегчённо вздохнули: «Отбили наши». Но тут… Среди этой тишины… Вдруг послышался гул летящих самолётов… Мы вскочили на дорогу. Самолёты летели в сторону границы: «Ур-ра!» Но что-то «не наше» было в этих самолётах: крылья не наши и гудели не по-нашему. Это были немецкие бомбардировщики, они летели крыло в крыло, медленно и тяжело. Казалось, что от них на небе нет просвета. Мы начали считать, сбились. Уже позднее, в хронике военных лет, я видела эти самолёты, но впечатление не такое. Съёмки делали на уровне самолётов. А когда на них смотришь снизу, сквозь гущу деревьев, да ещё глазами подростка, — жуткое зрелище. Мне потом часто снились эти самолёты. Но сон был с «продолжением» — всё это железное небо медленно падало на меня и давило, давило, давило. Просыпалась я в холодном потому, и снова начинал бить озноб. Ужас!
Можно ли было победить народ, женщина которого в самый тяжёлый час, когда так страшно качались весы истории, тащила с поля боя и своего раненого, и чужого раненого солдата? Можно ли поверить, что народ, женщина которого хотела родить девочку и верила, что у той будет другая, не её судьба, что этот народ хочет войны? Разве во имя этого женщина жизнь спасала, мир спасала — была матерью, дочерью, женой и Солдатом?
Поклонимся низко ей, до самой земли. Ею великому милосердию.
– Я начинаю думать, что вы и впрямь свихнулись.
– Только начинаете? Помнится, девять лет назад в этом самом кабинете вы меня назвали сумасшедшим, потому что я решил обойтись без пехоты. Семь лет назад сие почтенное звание было подтверждено из-за того, что я не стал ждать весны, а ударил осенью. Пять лет назад я сошёл с ума, рванув через болота, которые кто-то там объявил непроходимыми, а все и поверили. Считайте меня рехнувшимся, мне не жалко, только не мешайте. Война – мое дело и ничьё больше.
Разные чувства борются в моей душе: восхищение и растерянность, удивление и протест, боль и сочувствие. Они заставляют меня ещё пристальнее вглядываться в это лицо, вслушиваться в этот голос. И думать о том, каково же им, живущим одновременно в двух временах — в дне вчерашнем и в дне сегодняшнем? Они пережили то, что мы можем только знать. Должны знать! Хотя не всегда, может быть, хотелось бы знать. Но вспомним великого Толстого, который поймал себя на этом чувстве и тут же осудил его: «Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненых больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы, — это дурное чувство…».
Мы не их, несущих эту тяжёлую память, жалеем, а себя. Чтобы по-настоящему пожалеть, надо не отказаться от жестокого знания, а разделить его, взять часть и на свою душу. К тому же это документ, его не перепишешь, его писали кровью, его писали жизнью на белых листах 41-го, 42-го, 43-го, 44-го, 45-го годов…
Иногда я слышу: сколько можно писать о войне? Да, я думала о том, что знание, которым наполняю блокноты, нагружаю свою душу, тяжело и невыносимо для человека. У нас, живущих в такой усовершенствованный технический век, что нам грозит уже не одна из войн, подобных тем, которые знало человечество, а экологическая катастрофа, осталась надежда, что самое сильное оружие, самое непобедимое — человеческая память. Память! Но какие сложные, какие запутанные её линии, её чертежи! — всё больше убеждаюсь с каждым днём поиска. Куда посложнее чертежей самой адской машины, которую изобрели или хотят изобрести, чтобы убивать уже не сотни, не тысячи, а сразу миллионы человек, и вместе с ними их память, эту нематериальную материю, без которой мы, люди, перестали бы быть людьми. Как уловить её, овеществить в слове?
Это были трудные тридцать лет;
Я растил империю, а не сына.
Результат бесспорный моих побед -
Сильный Барраяр и свободный ныне.
Из руин я поднял свою страну,
Сквозь Комарру в мир прорубил я двери…
Только вот одну проиграл войну,
Но и ты не смог победить, поверь мне…
Мы знали отчаянье и смелость
В блокадных ночах без огня,
А главное — очень хотелось
Дожить до победного дня,
Нам с этим вовек не расстаться,
В нас подвигу память верна...
Ведь мы же с тобой ленинградцы
Мы знаем, что значит война.
Ты помнишь: руины дымятся
И чей-то оборванный крик...
Но каждый здесь был ленинградцем -
Ребенок, солдат и старик.
Бессмертно блокадное братство,
Свершившее долг свой сполна...
Ведь мы же с тобой ленинградцы -
Мы знаем, что значит война.
Ты помнишь, ты помнишь, товарищ,
Пусть память о том тяжела,
Как вьюга сквозь отствет пожарищ
По улицам мертвым мела.
Мы насмерть умели сражаться,
Мы горе испили до дна,
Ведь мы же с тобой ленинградцы,
Мы знаем, что значит война.
Городов не видал, ребята, я
Только с поезда, только с поезда.
Городов не видал, ребята, я
Только проездом, к фронту проездом.
И вот эту песенку малую
Уже не спою, я больше не спою
Потому что вчера под Варшавою
Я погиб в бою, я погиб в бою.
Я не видел, ребята, море
Ни весеннее, не осеннее
Я не видел, ребята, море
Невезение, невезение...
Тёплый дождь моросит весной, пряча слёзы в закат.
До утра в тишине ночной наши вдовы не спят.
Мы не погибли, мы просто ушли, просто ушли в небеса.
На безымянных высотах земли наши слышны голоса.
We remember, no surrender
Heroes of our century
Three men stood strong and they held out for long
Going into the fight to their death that awaits
Crazy or brave, will it end in the grave?
As they're giving their lives
As their honor dictates
Far, far from home to a war
Fought on foreign soil and far
Far from known tell their tale
Their forgotten story
Cobras Fumantes, eterna é sua vitória.
          

    
              Мы помним — вы не сдались,
Герои нашего века!
Три человека стояли насмерть, они долго продержались против врага.
Они отправились в бой, на верную смерть.
Безумие или храбрость, завершится ли их история в могиле?
Они расстались с жизнью,
Как велела им честь.
Далеко, далеко от дома, на войне,
Что велась на чужой земле.
Далеко, далеко от славы, поведайте их рассказ,
Их забытую историю.
«Курящие Змеи», память о них живет.
— Мы один человек, мы одно целое. Если один из нас взорвется, то мы все взорвется. Один из нас нога, другой рука, третий ухо, четвертый глаз, мы одно целое тело, товарищи.
— От того, что мы солдаты, это не значит, что мы не влюбимся. И любить умеем, и знаем любовь. Тот кто не знает любовь, разве может отдать свою жизнь за флаг? Нет. Братья мои, наша философия ясна. Прежде всего Родина. Остальное после.
— Я раньше говорил?
— О чем, командир?
— О том как горжусь тем, что как командир сражаюсь вместе с вами.
— Мы тоже гордимся, за то, что у нас такой как ты командир.
— Чтобы сегодня здесь не случилось, я знаю, что вы будете сражаться до последней капли крови. Отсюда либо с победой выйдем, либо станем мучениками. Кровь за кровь, зуб за зуб.
Командир на меня кричит... Он сам знает, что я не смогу ответить ему. Так как только что моя левая нога улетела над его головой в расстоянии нескольких сантиметров.
Смерть всегда было над нами. В каждом вдохе воздуха... В каждом выпитом глотке... В каждой нашей улыбке... В каждом нашем шаге. Нашим другом, нашей любовью была смерть. Теперь мы встретились. Но я рад своему состоянию. А остальные?
1 сезон
1 серия
Обещание (Söz)
Все эти люди живут ради дружбы и братства. Как говорят, пусть у тебя не будет оружия в бою, главное, чтобы рядом был друг. Каждый из них может отдать жизнь для другого не моргнув глазом. И отдадут... И вы будете свидетелями всему этому.  Чтоб другой не умер, каждый из них готов будет душу отдать. Чтоб другой не голодал, поделится своим куском хлеба. Чтоб другой выспался, сам будет бдеть. Да, это все будет!
1 сезон
1 серия
Обещание (Söz)
— Меч — орудие для убийства людей. Кого ты собрался убивать?
— Врагов...
— И кто твои враги?
— Хальфдан, например...
— Слушай внимательно, Торфинн. У тебя нет врагов. Ни у кого их нет. Нет тех, кому можно вредить.
Сражение длится вечно. Ты победишь одного, но на его место придет более сильный враг, если победишь и его появится враг еще сильнее и яростнее. Если ты настроен вечно продолжать это сражение, то рано или поздно уверенность в себе пошатнется, но даже это еще не конец, сражение продолжит кто-то другой это замкнутый круг. Жизнь и смерть не обрывает бой, это замкнутый круг без конца и начала. Пока человек, пока душа существует возникают конфликты, начинаются новый войны и сражения повторяются из раза в раз, из века в век, вечно. Вот поэтому я тебе говорю ты наивен.
Кария Джин
1 сезон
124 серия
Блич (Bleach)
— Вся эта якудза замерла в полном ужасе!
— Я рад вернуться, но это слишком. Я не хочу, чтобы они устроили войну на моей родине.
— Она в отличном настроении. В Роанапуре давно не было большой драки. Она из тех, кто откажется от секса, если есть война.
— Это неправильно.
— Они маньяки войны. Растеряли часть шариков и роликов в Афганистане.
— Война не закончится, пока не умрут все враги. Если я уничтожу хоть одного врага, другому не придется убивать! Если не останется врагов, никому не придется становиться убийцей! Если я уничтожу всех врагов, моим  друзьям... мои дорогим друзьям не придется никого убивать, поэтому я должен...
— Не желаю выслушивать твое нытье, но если это то, во что ты веришь, тогда я должен следовать своим убеждением и отнестись со всем уважением к тебе.
— Да, Джейд.
Посмотрите, как они последовательно развязывают себе и доктринальные, и технологические руки для ведения боевых действий в так называемой нижней части спектра: кибер-войны, частные военные кампании, противопартизанские действия, поддержка разного рода экстремальной оппозиции. Они готовятся к горячей войне. Другое дело, что они готовятся к этой войне пока ещё не с нами, и вероятнее всего к низко-интенсивной горячей войне. Но проблема в том, что они не понимают, что сдерживание как система — это вещь обоюдоострая. И она может выстрелить в обе стороны. Они-то думают, что стрелять будут только они. И вот это меня больше всего тревожит. Мы имеем дело с очень безответственной элитой в США, в которой выгорел экспертный потенциал. У них нет экспертов, которые могут объяснить политической элите, что это такое. И нет в политической элите людей, которые могут это услышать. Вот это беда.