Знаю, что больше никто и ничто не сможет внушить мне страсть. Понимаешь, начать кого-нибудь любить – это целое дело. Нужна энергия, любопытство, ослепленность… Вначале бывает даже такая минута, когда нужно перепрыгнуть пропасть: стоит задуматься, и этого уже не сделаешь. Я знаю, что больше никогда не прыгну.
Как приятно впадать в безнадежное отчаяние. Это дает право дуться на весь мир.
Я свободен: в моей жизни нет больше никакого смысла – все то, ради чего я пробовал жить, рухнуло, а ничего другого я придумать не могу.
Мне хочется уйти, убраться туда, где я в самом деле окажусь на своём месте, на месте, где я прийдусь как раз кстати... Но такого места нет нигде, я лишний.
Я чувствовал такое отчаянное одиночество, что хотел было покончить с собой. Удержала меня мысль, что моя смерть не опечалит никого, никого на свете и в смерти я окажусь еще более одиноким, чем в жизни.
Я один на этой белой, окаймленной садами улице. Один — и свободен. Но эта свобода слегка напоминает смерть.
Я собачонка, я зеваю, по щекам катятся слезы, я чувствую, как они текут. Я дерево, ветер шелестит в моих ветвях, легонько их колеблет. Я муха, я ползу по стеклу, соскальзываю, снова ползу вверх. Иногда я ощущаю, как ласку, движение времени, иногда — чаще всего — я чувствую, как время стоит на месте. Дрожащие минуты осыпаются, погребая меня, бесконечно долго агонизируют, они увяли, но еще живы, их выметают, на смену им приходят другие, более свежие, но такие же бесплодные; эта тоска зовется счастьем... О своем одиночестве я никогда не думаю — во-первых, я не знаю, как это называется, во-вторых, я его не замечаю, я всегда на людях. Но это ткань моей жизни, основа моих мыслей, уток моих радостей.
Хочется крикнуть: «Чур, не играю». Мне совершенно ясно, что я зашел слишком далеко. Наверное с одиночеством нельзя играть «по маленькой».
Три часа. Три часа — это всегда слишком поздно или слишком рано для всего, что ты собираешься делать. Странное время дня. А сегодня просто невыносимое.
Спокойно. Спокойно. Вот я уже не чувствую, как скользит, задевая меня, время.
Суть дела не в том, существует ли бог. Человек должен обрести себя и убедиться, что ничто не может его спасти от себя самого, даже достоверное доказательство существования бога.
Но кто посмеет сказать, будто Господь нас покинул? Вас хотят заставить усомниться в ангелах. Братья мои, ангелы здесь. Нет, не подымайте ваших глаз. Небеса пусты. Ангелы здесь, на земле.
Я, слава богу, свободен. Ах, до чего же я свободен. Моя душа — великолепная пустота.
По-моему, мир только потому не меняется до неузнаваемости за одну ночь, что ему лень. Но сегодня у него был такой вид, словно он хочет стать другим. А в этом случае может случиться все, решительно все.
Открыв мир в слове, я долго принимал слово за мир.
Если б только я мог перестать думать, мне стало бы легче. Мысли — вот от чего особенно муторно... Они ещё хуже, чем плоть. Тянутся, тянутся без конца, оставляя какой-то странный привкус.
Я есмь, я существую, я мыслю, стало быть, существую, я существую, потому что мыслю, а зачем я мыслю? Не хочу больше мыслить, я есмь, потому что мыслю, что не хочу быть, я мыслю, что я... потому что... Брр!
Оттого что мысли мои не облекаются в слова, чаще всего они остаются хлопьями тумана. Они принимают смутные, причудливые формы, набегают одна на другую, и я тотчас их забываю.
Моя мысль — это я: вот почему я не могу перестать мыслить. Я существую, потому что мыслю, и я не могу помешать себе мыслить. Вот даже в эту минуту — это чудовищно — я существую ПОТОМУ, что меня приводит в ужас, что я существую. Это я, я САМ извлекаю себя из небытия, к которому стремлюсь: моя ненависть, моё отвращение к существованию — это все разные способы ПРИНУДИТЬ МЕНЯ существовать, ввергнуть меня в существование.
Настоящая свобода начинается по ту сторону отчаяния.
Где бы я стал хранить свое прошлое? Прошлое в карман не положишь, надо иметь дом, где его разместить. У меня есть только мое тело, одинокий человек со своим одиноким телом не может удержать воспоминания, они проходят сквозь него. Я не имею права жаловаться: я хотел одного — быть свободным.
Я тоже хотел быть. Собственно, ничего другого я и не хотел — вот она, разгадка моей жизни; в недрах всех моих начинаний, которые кажутся хаотичными, я обнаруживаю одну неизменную цель: изгнать из себя существование, избавить каждую секунду жировых наслоений, выжать ее, высушить, самому очиститься, отвердеть, чтобы издать наконец четкий и точный звук ноты саксофона.
Всё, что я знаю о своей жизни, мне кажется, я вычитал из книг.
Книги — это мир, отраженный в зеркале; они обладают его бесконечной плотностью, многообразием и непредугаданностью.
Но я ничего больше не вижу: сколько я ни роюсь в прошлом, я извлекаю из него только обрывочные картинки, и я не знаю толком, что они означают, воспоминания это или вымыслы.
... К сорока годам их распирает опыт, который они не могут сбыть на сторону. По счастью, они наплодили детей, их-то они и заставляют потреблять этот опыт, не сходя с места. Они хотели бы внушить нам, что их прошлое не пропало даром, что их воспоминания потихоньку сгустились, обратившись в Мудрость.
Возможно ли вообще думать о ком-нибудь в прошедшем времени? Пока мы любим друг друга, мы не позволяем даже самому ничтожному из наших мгновений, самой пустяковой из наших горестей отделиться от нас и остаться в минувшем. Запахи, звуки, оттенки каждого дня, даже мысли, не высказанные вслух, — мы всё удерживали при себе, и всё оставалось живым; мы продолжали наслаждаться и мучиться всем этим в настоящем. Никаких воспоминаний: беспощадная, палящая любовь — ни тени, ни уголка, где укрыться, куда отступить.
Мне так нравилось вчерашнее небо – стиснутое, чёрное от дождя, которое прижималось к стеклам, словно смешное трогательное лицо.
Мои воспоминания — словно золотые в кошельке, подаренном дьяволом: откроешь его, а там сухие листья.
Только поступки определяют цену наших желаний.
Я всегда могу выбрать, но я должен знать, что даже в том случае, если я ничего не выбираю, я тем самым всё-таки делаю выбор.
Даже от моих ошибок была польза и, значит, я их не совершал.
Но будь осторожен — суди их только за ошибки, в которых они тебе признались: остальное никого не касается, они не поблагодарят тебя, если ты обнаружишь что-нибудь сам.
Твоя церковь — потаскуха, распродает свои милости богачам. И ты возьмешься меня исповедовать? Ты отпустишь мне грехи мои? Господь скрепит зубами, глядя на твою душонку. Братья, нам не нужны попы! Каждый может крестить, каждый может отпускать грехи, каждый может молиться — истинно вам говорю. Каждый человек пророк, или Бога нет!
Я обрел свою религию: книга стала казаться мне важнее всего на свете.
Ничем не снаряженный, ничем не оснащенный, я всего себя отдал творчеству, чтобы всего себя спасти.
— Вы не боитесь?
— А чего мне бояться? Страх годился в прошлом, когда у нас была надежда.
— На мой взгляд, — говорю я Самоучке, — людей так же невозможно ненавидеть, как невозможно их любить.
Все окружавшие меня предметы были сделаны из той же материи, что и я сам, – из своего рода гаденького страдания.
Подумать только, есть глупцы, которые ищут утешения в искусстве. Вроде моей тетки Бижуа: «Прелюдии Шопена так поддержали меня, когда умер твой дядя». И концертные залы ломятся от униженных и оскорбленных, которые, закрыв глаза, тщатся превратить свои бледные лица в звукоулавливающие антенны. Они воображают, будто пойманные звуки струятся в них, сладкие и питательные, и страдания преобразуются в музыку, вроде страданий молодого Вертера; они думают, что красота им соболезнует. Кретины.