Мир, вероятно, спасти уже не удастся, но отдельного человека — всегда можно.
Кошмар столетья — ядерный грибок,
но мы привыкли к топоту сапог,
привыкли к ограниченной еде,
годами лишь на хлебе и воде,
иного ничего не бравши в рот,
мы умудрялись продолжать свой род,
твердили генералов имена,
и модно хаки в наши времена;
всегда и терпеливы и скромны,
мы жили от войны и до войны,
от маленькой войны и до большой,
мы все в крови — в своей или чужой.
Человек есть то, что он читает.
... книга является средством перемещения в пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы.
Слеза есть движение вспять, дань будущего прошлому. Или же она есть результат вычитания большего из меньшего: красоты из человека. То же верно и для любви, ибо и любовь больше того, кто любит.
Ибо красота есть место, где глаз отдыхает.
Выбирай мы наших властителей на основании их читательского опыта, а не на основании их политических программ, на земле было бы меньше горя.
Жизнь так устроена, что то, что мы называем Злом,
поистине вездесуще, хотя бы потому, что прикрывается личиной добра. Оно никогда не входит в дом с приветственным возгласом: «Здорово, приятель! Я — зло», что, конечно, говорит о его вторичности, но радости от этого мало — слишком уж часто мы в этой его вторичности убеждаемся.
Грубо говоря, нас меняет то, что мы любим, иногда до потери собственной индивидуальности.
Сегодня, превращаясь во вчера,
себя не утруждает переменой...
Память содержит именно детали, а не полную картину, сценки, если угодно, но не весь спектакль.
Более всего память похожа на библиотеку в алфавитном беспорядке и без чьих-либо собраний сочинений.
Нет ничего легче, чем вывернуть наизнанку понятия о социальной справедливости, гражданской добродетели, о светлом будущем и т. п. Вернейший признак опасности здесь — масса ваших единомышленников, не столько из-за того, что единодушие легко вырождается в единообразие, сколько по свойственной большому числу слагаемых вероятности опошления благородных чувств.
Для человека, чей родной язык — русский, разговоры о политическом зле столь же естественны, как пищеварение.
Все таковы. Да, все слова, стихи,
Вы бродите средь нас, как чужаки,
Но в то же время близкие друзья:
Любить нельзя и умирать нельзя,
Но что-нибудь останется от нас,
Хотя б любовь, хотя б в последний раз,
А, может быть обыденная грусть,
А, может быть, одни названья чувств.
Что делает Историю? — Тела.
Искусство? — Обезглавленное тело.
Ибо всякий ребенок так или иначе повторяет родителей в развитии. Я мог бы сказать, что в конечном счете желаешь узнать от них о своем будущем, о собственном старении; желаешь взять у родителей и последний урок: как умереть. Даже если никаких уроков брать не хочется, знаешь, что учишься у них, хотя бы и невольно. «Неужели я тоже буду так выглядеть, когда состарюсь?... Это сердечное — или другое — недомогание наследственно?»
Главное орудие эстетики, глаз, абсолютно самостоятелен. В самостоятельности он уступает только слезе.
По безнадёжности все попытки воскресить прошлое похожи на старания постичь смысл жизни.
Ибо я благодарен матери и отцу не только за то, что они дали мне жизнь, но также и за то, что им не удалось воспитать своё дитя рабом. Они старались как могли — хотя бы для того, чтобы защитить меня от социальной реальности, в которой я был рождён, — превратить меня в послушного, лояльного члена общества.
Но, как всегда, не зная для кого,
Твори себя и жизнь свою твори
Всей силою несчастья своего.
Старайтесь оставаться страстными, оставьте хладнокровие созвездиям.
Из массы доступных нам добродетелей терпение, дорогой читатель, знаменито тем, что вознаграждается чаще прочих. Более того, терпение есть неотъемлемая часть всякой добродетели. Что есть добродетель без терпения? Просто хороший характер.
Воля благая в человеке видна издали.
Любовь сильней разлуки, но разлука
длинней любви...
Любовь есть предисловие к разлуке.
— А что ты понимаешь под любовью?
— Разлуку с одиночеством.
Что за тихие драмы открываются взору, когда кто-то с кем-то внезапно перестал разговаривать! Какая это школа мимики! Какую бездну чувств может выражать застывший, обиженный позвоночник или ледяной профиль!
Лучший способ оборониться от обиды — это не уподобляться обидчику.
Чем раньше начинаешь думать о себе как о солдате, тем лучше для государства.
Когда придет октябрь — уходи,
По сторонам презрительно гляди,
Кого угодно можешь целовать,
Обманывать, губить и ***овать
До омерзенья, до безумья пить.
Но в октябре не начинай любить.
Так чувствуешь все чаще в сентябре,
что все мы приближаемся к поре
безмерной одинокости души,
когда дела все так же хороши,
когда все так же искренни слова
и помыслы, но прежние права,
которые ты выдумал в любви
к своим друзьям, – зови их, не зови,
звони им – начинают увядать,
и больше не отрадно увидать
в иной зиме такой знакомый след,
в знакомцах новых тот же вечный свет.
Если искусство чему-то и учит (и художника — в первую голову), то именно частности человеческого существования. Будучи наиболее древней — и наиболее буквальной — формой частного предпринимательства, оно вольно или невольно поощряет в человеке именно его ощущение индивидуальности, уникальности, отдельности — превращая его из общественного животного в личность. Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную — но не стихотворение, скажем, Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения. За это-то и недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической необходимости. Ибо там, где прошло искусство, где прочитано стихотворение, они обнаруживают на месте ожидаемого согласия и единодушия — равнодушие и разноголосие, на месте решимости к действию — невнимание и брезгливость.
Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс норовят оперировать, искусство вписывает «точку-точку-запятую с минусом», превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую рожицу.
Он прибегает к этой форме — к стихотворению — по соображениям, скорее всего, бессознательно-миметическим: черный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо, напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции пространства к его телу.