Да, душа моя тоже пела,
И цвела, и знала уют.
Быть счастливым — целое дело.
Я умею. Мне не дают.
Описать реальность нельзя. Реальность видится нам с разных точек зрения. Реальность принципиально непостижима, потому что она бесконечно разнообразна, и воспринимается всегда индивидуально. Можно описывать, гуще или жиже, свои впечатления, свои взгляды на нее.
Бунт элит всегда обречен. Их историческая роль всегда иная. Она заключается в том, чтобы проиграв, создать образец нравственного сопротивления.
Пошлость — это всё, что человек делает не для себя, а для чужого мнения. Это любые потуги выглядеть как-то в соответствии с чуждыми критериями, то есть — это неорганичное поведение.
Что такое фанатизм? Хорошо это или плохо? Что такое религиозный фанатизм? За какую идею сражались фашисты? Неужели за гедонизм? И что такое немецкий орднунг? И как он сочетается с распущенностью, отказом от морали и тезисом «если Бога нет, то все дозволено»?
Да, я действительно считаю, что фашизм — это эйфория. Это культ радости прежде всего.
А орднунг — он же заключается не в морали и не в упорядоченности. Орднунг — это торжество абсолютной силы, триумф воли. Помните — триумф воли — это же не торжество порядка. Это триумф эго. Своего эго.
Поэтому я категорически против того, чтобы видеть в фашизме торжество какого-либо порядка. Это торжество над порядком.
Что касается фанатизма, то он к фашизму не имеет никакого отношения.
У нас всегда есть ожег, которого мы боимся коснуться. Мы ведь всегда знаем, что что в сознании есть темное ядро, которого мы не касаемся. Мы не знаем что это — детская травма, или страх перед будущим, или какая-то память, которую мы вытеснили. Но мертвая зона есть в любом сознании.
Ведь что такое фашизм? Мы даём разные его определения, а всё ведь очень просто. Фашизм — это сознательное зло; это когда ты преступаешь нравственную границу, зная о её существовании. Вот если ты не знаешь о ней, это — не фашизм. Это просто добросовестное заблуждение или дурное заблуждение, но это в любом случае не тот восторг от собственной мерзости, который так точно у Достоевского в «Записках из подполья» описан. Фашизм — это явление подпольное; это когда ты понимаешь, что ты дрянь, и испытываешь от этого удовольствие. Вот и всё. Это культ запретных удовольствий. Обратите внимание, что в фашизме на первом месте стоит культ удовольствия, наслаждения, и это отличает его, например, от коммунизма с его культом жертвенности, страданий и т. д.
Вот чтобы понять русскую предреволюционную реальность, не надо читать историю, многотомные труды, сводки, газеты, не надо даже смотреть кинохронику. Достаточно прочитать «Петербург» (А. Белый), и про 1913 год все становится ясно. И про войну, которая висит в воздухе, и про темные геополитические козни, которые уже окружают империю, и про всеобщую готовность к провокации.
Недаром его ненавидел Сталин, враг цельных людей, подозревавший их в самом страшном — в неготовности ломаться и гнуться. Луначарский в самом деле ни в чем не изменился, не превратился в советского чиновника, не сделался держимордой, не выучился топать ногами на писателей и учить кинематографистов строить кадр. Легкомысленный и жизнерадостный Луначарский — Наталья Сац цитирует его совершенно ученическое четверостишие о том, что лучшей школой жизни является счастье, — был новому хозяину не просто враждебен, а противоположен, изначально непонятен. Стиль Луначарского мог быть фальшив, напыщен, смешон, но никогда не был административен. Он был последним советским наркомом — нет, пожалуй, еще Орджоникидзе, — умевшим внушить радость работы, желание что-то делать, азарт переустройства мира, в конце концов.
Фашизм — это явление антимодерна, это реакция на модерн, и ничего модернового в нем нет. В нём есть ненависть к рационализму, к новизне. Фашизм — это явление чистой архаики совершенно. Ни единого проблеска добра в этой абсолютной темноте нет. Это реакция тьмы на свет, а при свете она делается особенно тёмной, как вы знаете. Вот и всё.
Почему самым прогрессивным является христианство, могу вам сказать. По результатам. Потому что христианство является самым быстрым и радикальным способом совершать правильные поступки. Это та концепция, то мировоззрение, которое, будучи принято в качестве личного кодекса, это в общем-то довольно самурайский кодекс, позволяет вам совершать наибольшее количество этически правильных поступков. Вот и все.
Вы мне скажете: А как же инквизиция ведьм сжигала
Я отвечу: Ведьм сжигали не христиане, а нехристи по большому счету. И Саванарола не пример, и Лойола не пример. Это все люди, которым христианство нужно было как оружие или как средство мучительства или как средство самоутверждения.
Экспансия красоты приводит к её девальвации: чего много, то дёшево. Ценятся добрые.
Всё-таки раньше секс был чем-то сакральным: «дать» не значило, конечно, полюбить, но как-то впустить в себя, соотнести с собой, что ли. Внутренний мир был не так оторван от внешнего. У сегодняшней же девушки он компактно помещается внутри, как один корпус подлодки в другом, и «дают» они чаще всего вот этим внешним корпусом, который очень мало влияет на самоощущение.
История вариабельна. Она ветвится. Будущее не одно. Стругацкие были правы.
Мне когда-то Градский объяснял, что музыка существует для выражения невербализуемого, её язык рассказывает о том, для чего слова не найдены, не придуманы. Но я человек литературный, и я в музыке, как и в живописи, ищу сюжет. Мне очень стыдно.
Степень свободы общества определяется не объемом дозволенной информации, а уровнем развития этого общества, его сложностью. Дурак не может быть свободен, не зря его называют «ограниченным человеком». Он ограничен во всём, в том числе в принятии личных решений.
В России самое страшное — это надоесть.
У меня всегда есть ощущение, что в русской литературе человек нерефлексирующий, или уж, по крайней мере, знающий, чего он хочет, он подозрителен. Потому что вот русская действительность, она с виду кажется очень аморфной, очень инертной, кажется, что это такое масло, в которое ножу войти очень легко. Но это масло что-то такое делает с ножом, что он или ржавеет, или тупится, или начинает резать по живому. Эта инертность — она обманчива.
И русский беспорядок — это такой особенный порядок. Понимаете? Это все вещи лежат на своих местах. <...> А у нас, понимаете, вот эта идея упорядочивания русской жизни... На кладбище тоже порядок (классическая формула). Понимаете, у нас сейчас всё упорядочивается, всё становится по ранжиру, всё должно лежать на своих местах. Ребята, не должно! Жизнь — это органический процесс. <...> Бог играет. Мир — это игра. И поэтому в мире такой, в общем, хаос. <...> Поэтому я считаю, что чем меньше порядка в доме, тем он тоньше и интереснее организован. Не надо путать, конечно, беспорядок с грязью. Если везде, условно говоря, кошачья шерсть или какие-то немытые тарелки (вот что я ненавижу абсолютно) — это, конечно, ужасно. Вот Окуджава говорил, что его любимое занятие после сочинительства — это мыть посуду, потому что есть ощущение, что вносишь гармонию в мир. Это так и есть. Но требовать, чтобы всё лежало на местах или, как в России сейчас, чтобы всё было приведено в соответствие с довольно убогими и плоскими представлениями? Нет, ребята, этого не будет никогда! Мир — это пространство игры, это царство свободы. Иначе неинтересно.
Мы знаем, что именно Россия — это та страна, где любой школьник, получив карту звездного неба, завтра вернет ее исправленную, по словам Достоевского.
Вообще, это приятно, конечно, что в мою честь что-то называют, но почему бар? Называть бар в честь непьющего человека, понимаете, это всё равно, что организовывать бордель имени святой Терезы...
Я не люблю «Единую Россию»
И всех, кто дал себя употреблять –
Привычных и к насилью, и к бессилью,
И к травле, и к затравленности, бл…
У меня насчёт моего
таланта иллюзий нет,
В нашем деле и так
избыток зазнаек.
Я поэт, но на фоне Блока
я не поэт.
Я прозаик, но кто сейчас
не прозаик?
Революции ведь делаются, в конце концов, не для того, чтобы восторжествовало это новое: его, может быть, вовсе и не бывает. Революции делаются, чтобы Блок написал, а Россия прочла «Двенадцать» <...> «Двенадцать» сегодня — самая понятная поэма Блока: мистический ореол её утрачен, и можно спокойно подумать, про что она.
Человек глубже, чем мы можем предположить. Мне очень нравится надпись в музее Прадо: «Бережно относитесь к тому, чего вы не понимаете. Это может оказаться произведением искусства».
Пока проблема не названа, с ней нельзя бороться.
Для людей старше сорока — тебя просто вот душит твоя жизнь, наваливаясь на тебя. Я хорошо помню как Маргарита Зиновьевна Арсеньева, замечательный переводчик, <...> она нам объясняла смысл фильма «Зеркало», вот почему он так построен, так странно. Она тогда говорила, что когда вы проживёте сорок лет, вы поймёте, что воспоминания вас душат, они набрасываются на вас и погребают под собой.
История... Я могу объяснить, как мне видится ее смысл. Для советского человека история имеет не нравственный смысл, и не экономический даже, и уж подавно не политический. Она имеет смысл только в одном отношении: в какой степени то или иное историческое событие привело человека к новому формату, сделало его другим, сделало его более новым, обновило человечество, радикально говоря.
Сколько бы меня не упрекали, что я свои романы выбалтываю... Ну это мой способ писания. Понимаете, я проговариваю. Артикуляционное учительское мышление заставляет меня какие-то вещи понимать. Почему я пишу «Океан»? Эта книга посвящена механизму появления нераскрытых тайн. Нераскрытых, немотивируемых вещей. Там их очень много. Могу объяснить. Потому что меня интересует почерк Бога. А нераскрытая тайна — это и есть почерк Бога. Потому что она не укладывается ни в одну концепцию, ни в одну схему. Вот меня в жизни интересует только то, что не укладывается в схему. Почему океан? Потому что океан представляет бесконечное разнообразие версий.
Вот так же, я помню, в советское время,
В последнем припадке, в бессмысленном хрипе,
Бороться взялись с неформалами всеми,
И главной опасностью сделались хиппи.
Они населенью желали добра ведь,
никто не видал безобидней народца,
но было в стране ничего не поправить,
А надо же было хоть с чем то бороться!
Вот так и сегодня: и рейтинг вознесся,
И бабки текут, и безмолвствует паства,
И больше в стране ни за что не возьмешься:
Все либо бессмысленно, либо опасно.
На фоне того шоколадного крема,
Которым нас медиа кормят до рвоты, –
Остались одни непокорные эмо
Да в черную кожу одетые готы.
Союз писателей не нужен. Я верю только в один союз писателей, когда один писатель женится на другом, тогда у них есть общие задачи.
... главная, заветная мысль Шоу: не любите тех, кого воспитали. Отпускайте их. Не связывайтесь с ними. Всякий мужчина стремится найти идеальную глину, из которой вылепит свой идеал; но мужчина устроен так, что может вылепить лишь второго себя, — а жить с собой бессмысленно, неинтересно. Учитесь любить других.
Мы как раз с детьми это обсуждали, что нельзя воспитать человека ни злом («Нельзя воспитывать щенков // Посредством драки и пинков», Михалков), нельзя воспитывать человека сплошным добром, только баловать его, нельзя воспитывать его жёсткой аскезой, моральными императивами, занудными проповедями. Его можно воспитывать только чудом. Только столкновение с непонятным расширяет человека, его границы, и делает его этичнее. Вот чудо — это важная этическая категория.
Можно сколько угодно говорить о педагогике, но тем не менее все мы понимаем, что педагогика наукой никогда не будет,— хотя бы потому, что она не дает гарантированных результатов. В общем, все, что мы делаем для детей, мы делаем, как выясняется, в конечном итоге для себя. А дети получаются хорошими или плохими в значительной степени благодаря случайным обстоятельствам — генам, воздуху эпохи, каким-то происшествиям на улице. Все, что мы можем сделать для других — это хорошо отшлифовать, хорошо отработать себя, и тогда, может быть, другим с нами будет не так отвратительно.
Когда Фолкнера спросили: «Я ничего не понял в «Шуме ярости», хотя прочёл его три раза. Что мне делать?» — «Прочитать в четвёртый...»
Но вот чего русская литература и, кстати говоря, русский человек не переносит совершенно, так это ситуация ожидания, ситуация мрачного предчувствия. Оно всегда порождает молчание. Не случайно русская поговорка говорит, что ждать и догонять нет хуже. И вот ждать — этого мы совершенно не умеем, не любим, не переносим и действительно кто страдает заранее, тот страдает дважды.
Знаете, есть такие мужчины, которые своей моногамностью способны достать окружающих гораздо больше, чем любой Дон Гуан своей полигамностью. Вот они так уверены… Ну, знаете, это такие фанатики, как у Моэма в рассказе «Дождь». Есть мужчины, которые просто любят только одну женщину. Но хорошо ли это? Я не знаю. Наверное, хорошо, если кто-то нашёл свой абсолютный идеал. А если при этом ты не видишь ничего другого и не способен замечать ничего другого, то я не уверен, что это хорошо. Другой вопрос — надо ли обязательно изменять жене? Конечно, я ничего подобного проповедовать не буду. Но мне очень нравится формула Стивена Кинга: «Сидящий на диете имеет право просмотреть меню». Понимаете, можно любить жену, но увлекаться, любоваться, восхищаться остальными, и в этом не будет никакой драмы. <...> Есть определённая суженность в том, чтобы воспринимать единственную женщину, а всех, кто воспринимает больше, считать развратниками и подонками. Вот я очень не люблю ригористов и моралистов таких. Я люблю людей, которые подлостей не делают. Вот этих я люблю. Пожалуй, влюблённость, которая «повелительней [слаще] звука военной трубы», по Блоку, — это то состояние, которое необходимо, это творческое состояние, это всё равно что вдохнуть действительно чистый воздух.
И в общем все, кто имел дело когда-нибудь с подобной ситуацией (измены), неважно, бисексуальной, гомосексуальной, неважно. Все, на чьих глазах нагло и беззастенчиво изменяли, понимают, что здесь нет верной линии поведения. Ее нет потому, что если ты будешь кротко прощать, ты — баба и размазня, как скажет тебе Елена Оттобальдовна. Ну, на чьих глазах разворачивался роман Черубино сначала с Волошиным, потом с Гумилевым. А если ты будешь бешено ревновать, ты ставишь себя в идиотское положение. Единственный вариант — это разорвать и уйти.
По-моему, любовь к матери — это главная эмоция в человеческой жизни. Она больше, чем любовь к отцу, потому что мать более беззащитна. И при всех моих трениях с матерью, конфликтах с матерью (нам орать случается друг на друга) всё-таки мать — главный человек в моей жизни, она меня научила всему. Я даже не знаю, она меня сейчас слушает или нет. Может, и слушает. Но я могу это сказать всё равно. Мне кажется, что любовь к матери — это самое сильное, самое уязвимое, самое тонкое чувство. Человек, у которого оно есть — тот молодец.
— Ваша мама для Вас авторитет? И если была, то до какого возраста?
— Нет, она осталась. Это как-то вот с возрастом не очень связано.
Больше того, я начинаю понимать, что она и раньше была права, когда я не соглашался.