Цитаты авторства Олдос Хаксли

Это было проблемой — оставаться сконцентированным. Не отвлекаться на воспоминания о былых грехах, на воображаемые наслаждения, на горькое послевкусие старых ошибок и унижений, на все страхи, ненависть и желания, которые обычно затмевают Свет.
Слова, слова, слова. Они отгораживают нас от мира. Почти все время мы соприкасаемся не с вещами, а с заменяющими их словами. И часто это даже не слова, а мерзкая метафорическая болтовня.
Каждый индивид биологически уникален и отличается от остальных. А потому свобода — великое благо, толерантность — важнейшая добродетель, а введение полного единообразия — большое несчастье.
Когда мы ощущаем себя единственными наследниками вселенной, когда «море течёт в наших жилах... а звёзды наши бриллианты», когда всё сущее воспринимается как бесконечное и святое, какие мотивы могут быть у нас для алчности и самоутверждения, для погони за властью или наскучившими формами наслаждения?
Работа ничуть не почтенней, чем пьянство, и преследует она совершенно ту же цель: она отвлекает человека, заставляет его забыть о самом себе. Работа — это наркотик, и больше ничего. Унизительно, что люди не способны жить трезво, без наркотиков; унизительно, что у них не хватает мужества видеть мир и самих себя такими, каковы они есть. Им приходится опьянять себя работой. Это глупо. Евангелие работы — это евангелие глупости и трусости. Возможно, что работа — это молитва, но это также страусиное прятание головы в песок, это способ поднять вокруг себя такой шум и такую пыль, что человек перестает слышать самого себя и видеть собственную руку перед глазами. Он прячется от самого себя. Неудивительно, что Сэмюэлы Смайлсы и крупные дельцы с энтузиазмом относятся к работе. Она дает им утешительную иллюзию, будто они существуют реально и даже преисполнены значительности. А если бы они перестали работать, они поняли бы, что они, попросту говоря, не существуют. Дырки в воздухе — и больше ничего. И к тому же довольно вонючие дырки. Надо сказать, что смайлсовские души издают по большей части пренеприятный запах. Неудивительно, что они не смеют перестать работать. Они боятся увидеть, что они такое. Это слишком рискованно, и у них не хватает мужества.
– Добро пробуждает добро, – ответила Шанта.
– Да, если человек – добр. Но если он жаден и властолюбив, или разочарован и полон горечи? Дружественное расположение будет воспринято им как слабость, как приглашение к безнаказанному попирательству и мести.
Теоретически вы знаете, что музыка существует и что она прекрасна. Но не притворяйтесь, пожалуйста, что, слушая Моцарта, вы получаете высокое наслаждение: делая это, вы уподобляетесь тем дурацким снобам от музыки, которых встречаешь у леди Эдвард Тэнтемаунт. Не умеют отличить Вагнера от Баха; но стоит заиграть скрипкам, и они уже в экстазе.
Можно ли считать хорошим воспитание, в результате которого человека тошнит в обществе себе подобных? Он хотел бы любить их. Но любовь не может расцвести в атмосфере, вызывающей у человека непроизвольное отвращение и тошноту.
Та часть его «я», которая все время наблюдала его со стороны, заснула. Еще несколько стаканов виски – и не останется и той, которую можно наблюдать.
По  сути дела, если мы не изберем путь децентрализации  и прикладную  науку не станем применять как средство для создания сообщества свободных личностей (а не как цель, для которой люди назначены служить лишь средством), то нам останутся только  два варианта:  либо  некое число  национальных,   милитаризованных тоталитарных государств, имеющих своим корнем страх перед атомной бомбой, а следствием  своим  — гибель  цивилизации (или, если военные действия будут ограничены,  увековечение милитаризма), либо  же одно  наднациональное тоталитарное государство,  порожденное  социальным  хаосом  — результатом быстрого технического  прогресса вообще  и атомной революции  в частности; и государство  это под  воздействием  нужды  в эффективности  и стабильности разовьется  в благоденствующую тиранию.
Телесный недостаток может повести к, своего рода, умственному избытку. Но получается, что и наоборот бывает. Умственный избыток может вызвать в человеке сознательную, целенаправленную слепоту и глухоту умышленного одиночества, искусственную холодность аскетизма.
— Искусство нельзя принимать слишком  буквально.  —  Он вспомнил,  что сказал муж его сестры, Филип Куорлз, когда они однажды вечером разговаривали о поэзии. — Особенно когда речь идет о любви.
— Даже если искусство правдиво? — спросил Уолтер.
— Оно может  оказаться   слишком   правдивым.   Без примесей.   Как дистиллированная вода. Когда истина есть только истина и ничего больше,  она противоестественна, она становится  абстракцией,  которой  не соответствует ничто реальное. В природе к существенному  всегда  примешивается  сколько-то несущественного. Искусство воздействует на нас именно  благодаря  тому,  что оно очищено от всех несущественных мелочей подлинной жизни. Ни одна оргия не бывает такой захватывающей, как порнографический роман. У Пьера  Луиса  все девушки молоды и безупречно сложены; ничто не мешает наслаждаться: ни икота или дурной запах изо рта, ни усталость или скука, ни внезапное  воспоминание о неоплаченном счете или о ненаписанном деловом письме. Все ощущения,  мысли и чувства, которые мы получаем от произведения искусства, чисты —  химически чисты, — добавил он со смехом, — а не моральны.
Весьма возможно, сэр, — сказал старый джентльмен, — но против чего я восстаю, так это против превращения доброй пахотной земли в городские улицы, против того, что там, где раньше мирно паслись коровы, теперь вырастают дома, полные никому не нужных, отвратительных человеческих существ. Я протестую против того, что природа становится местом прогулок для горожан.
И всё же, несмотря на более чем оправданный отказ говорить в ответ «да», непреложная истина состоит в том, что даже параноики способны сострадать, а поклонники сатаны – любить; и что единая природа всего проявляется и в цветущем кусте, и в человеческом лице; что существует свет, и этот свет – сочувствие.
Ведь почему этот старикан был таким замечательным технологом чувств? Потому что писал о множестве вещей мучительных, бредовых, которые волновали его. А так и надо — быть до боли взволнованным, задетым за живое; иначе не изобретешь действительно хороших, всепроникающих фраз.
— Очень часто мне бывает страшно жаль их. Они не ведают, что их ждет. Семьдесят лет подвохов и предательство, ловушек и обмана.
— И еще удовольствие, — вставил я. — Удовольствий, иногда переходящих в экстаз.
— Ну да, — согласился Риверс, отходя от кроватки. — Они-то и заманивают в ловушки.
С ее стороны было очень разумно, что она по большей части молчала. В молчании заключено столько же потенциальной мудрости и остроумия, сколько гениальных статуй — в неотесанной глыбе мрамора. Молчаливый не свидетельствует против себя.
В натуральном виде счастье всегда выглядит убого рядом с цветистыми прикрасами несчастья. И, разумеется, стабильность куда менее колоритна, чем нестабильность. А удовлетворённость совершенно лишена романтики сражений со злым роком, нет здесь красочной борьбы с соблазном, нет ореола гибельных сомнений и страстей. Счастье лишено грандиозных эффектов.
Никогда не следует выражать в словах своё знание о надвигающейся напасти, а не то у судьбы будет, так сказать, модель, по которой она сможет сформировать грядущее событие. Всегда остаётся какая-то смутная надежда, что, если не назвать по имени надвигающееся несчастье, это несчастье, может быть, не произойдёт.
«О, почему она не может оставить меня в покое?» Он страстно, напряжённо желал этого, тем более страстно, что сам он подавлял  в себе  это желание. (Ибо он не смел его проявить; он жалел  её,  он хорошо  относился  к ней, несмотря ни на что; он неспособен был на откровенную, неприкрытую жестокость — он был жесток только от слабости, против своей собственной воли.)