Женщины, какие бы они ни были, любят две вещи: ласку и напор...
Я большой трус. Я так боюсь боли, что иду к ней навстречу. Я так боюсь стыда, что спешу осудить себя прежде, чем меня осудит кто-то, кого я... почитаю. Я так боюсь любого выбора, что выбираю для себя самое плохое — лишь бы точно знать, что хуже не будет и быть не могло.
Боль не становится меньше от того, что её делят, как шум не становится меньше от того, что его слышат.
Пока власть держится на силе, а не на правде, её постоянно будут оспаривать.
Одна сила нужна, чтобы поднять меч, другая — чтобы встретить его, не дрогнув.
Отчаяние — обратная сторона надежды.
Мудрость делает или очень слабым, или очень сильным. Мудрый тем и отличается от просто умного, что его ум не холоден, он соизмеряет решения с сердцем и совестью. И, принимая то либо иное решение, мудрый видит, что ничего нельзя сделать так, чтобы кому-то не повредить и не ранить тем свою совесть. Значит, быть мудрым и действовать — это постоянно страдать, и идти на это с открытыми глазами, а на такое способен только сильный.
Тот, кто воистину любит, должен страдать один.
Настанет день, когда законы, установленные людьми или эльфами, утратят над тобой власть. Только твой разум и твоё сердце будут тебя вести, и ты будешь знать, куда идёшь, но не будешь знать, чем твой путь окончится. И очень важно, оказавшись в таком положении, помнить: ради чего.
Есть пути, по которым не пройти в одиночку или армией — только вдвоем.
— Беда не в том, что она хочет нас предать, — проговорил он. — Если бы оно было так, я бы знал, что с ней сделать. Беда в том, что она сама не знает, чего хочет. Про иных людей говорят: «душа из воска», но воск все-таки застывает, у этой же что ни минута, то в новую сторону лежит душа. Говорит она одно, делает другое, думает третье и все это называет «быть самим собой».
— Каким предательством ты купил Камень?
— Если бы оно было так, сын Феанаро, я бы взял с собой пять сотен стрелков и велел вас перебить, едва увидев — хотя бы ради собственного спокойствия и спокойствия моих детей. Не там ты ищешь предательство, Куруфинвэ. Если уж тебе так охота поглядеть на того, кто для предательства как следует созрел, разверни щит и посмотрись в него.
Многие не выдержали. Предпочли — выжить. Предателями, рабами, но — выжить. Можно ли осуждать? Кого время оправдает — тех, кто бился до последнего и вместе с кем погиб Дом Беора? Или тех, кто сумеет, пригнувшись, припав к земле, сохранить свой род — чтобы, возможно, через века, снова воспрянули беоринги?
Убийца.
Убийца и предатель.
Какое-то жалкое, но трогательное в своей беззащитности создание кричало внутри него, что он не виноват, что он это сделал, повинуясь высшему долгу — долгу верного вассала и любящего друга, что он не мог поступить иначе. Создание это требовало права голоса, точнее — требовало, чтобы умолкли все другие голоса, и какая-то часть Берена склонялась к этому, потому что чем дальше, тем больше он был себе мерзок, и понимал, что с сознанием этой мерзости жить не сможет, и умирать тоже не имеет права, а значит — необходимо самооправдание. Он сам не понимал, чем ему так дорого ощущение собственной низости, и почему он должен его сохранить любой ценой — но тут замысел Саурона встал перед ним во всей простоте и ясности. Сначала он будет убивать своих, чтобы спасти Финрода от смерти, а их — от страданий. Потом он будет убивать эльфов, чтобы спасти их от пыток, а потом он и в сердце Финрода вонзит нож, причем уже без сомнений и колебаний. Один раз оправдав себя, он будет оправдывать себя всегда — пока не превратится в верного Сауронова слугу.
Если бы все было правильно, Хуан и не помыслил бы о том, чтобы предать Хозяина.
Но сейчас все было неправильно, и предать Хозяина — единственный способ спасти его.
Бывает ли так: предать — единственный способ спасти?
Брегор боится, что меня убьют — а я боюсь, что приду к людям, с которым рос, сражался, радовался и скорбел... Приду, а на меня их глазами глянет Моргот.
У которых никого нет — тем нечего терять. [...] У того, кто любит, — слабина есть, и в эту слабину всегда можно ударить...
Со многими можно с удовольствием играть, но тебе, Инглор, можно с удовольствием проигрывать.
— Ты заранее уверяешь себя в будущем проигрыше. Это плохо, — Финрод расставил фигуры на доске, давая Маэдросу преимущество выбора позиции для своих фигур.
— Я трезво смотрю на вещи.
— Я выигрывал у Мелькора только одну партию из трех. Но я никогда не знал, которую именно выиграю, и поэтому садился за каждую.
— Не называй при мне его прежнего имени. Он Моргот, черный враг, и другого названия ему нет.
— Я только хотел сказать, что было время, когда я ни одной партии у него не выигрывал. И положение никогда не изменилось бы, если бы я однажды раз и навсегда признал себя побежденным.
— В хэло нет жестокости. В этой игре есть ярость, но нет злобы.
— И все же ты отказался, когда они предложили тебе сыграть. Или это был просто знак вежества?
— Нет, они были искренни. Я же отказался потому, что не люблю, когда меня бьют по лицу.
— Ого! — удивился Лауральдо. — Они бьют друг друга по лицу — и в этом нет жестокости?
— Как ни странно. Они могут разбить друг другу носы и уйти с поля лучшими друзьями. В Круге запрещено наносить друг другу оскорбления. На поле иной раз калечились, иной раз погибали — но никогда по чьей-то злобе.
Финрод слишком умен, чтобы попасться на такой простой трюк. Но недостаточно умен, усмехнулся про себя Гортхауэр, чтобы вовсе отказаться от игры. А ведь в игре он приоткроется, никуда не денется... Игра, как и война, показывает, кто чего стоит.
Лютиэн пришла к матери — как давным-давно приходила за советом и помощью. Маленькой девочкой — разбив коленку, подростком — теряясь перед первым поражением в попытке передать свои мысли и чувства искусством, девушкой — смущенная признанием Даэрона... Мама, что мне делать?
От ненависти близко к любви, ближе, чем от безразличия.
Даэйрет в палатке кусала губы и пальцы и жаждала лишь одного: НЕ ПОВЕРИТЬ. О, теперь она понимала, что чувствовал Берен, слушая Этиль. Как бы она хотела набраться его смелости, выскочить из палатки и закричать: неправда, все — неправда! Но нет — не только в смелости было дело... Берен верил себе, вот почему он был так смел. Ну, пусть бы этот эльф хоть раз сказал что-нибудь такое, что она могла бы радостно назвать ложью и на этом основании опровергнуть все. Но ведь нет. Она сама там была, она видела, как их выносили из развалин — полунагих, в каких-то обрывках ветхого тряпья, исхудавших и израненных. Они плакали и жмурились от невыносимого солнца — а ведь был закат!
Саурон ушел от расплаты, Моргот был недосягаемо далек, но Келегорм был здесь, у его ног, и он ответит. И тут эльф заставил себя смотреть в лицо смерти, открыл глаза. Огромные, серебряные — они сковали все внимание Берена. Он уже почти чувствовал, как в одно из этих озер света погружается заостренное дерево... Лица он уже не видел — только глаза. Яркие, светло-серые глаза потомка Финвэ...
Глаза Финрода...
Зажмурившись, чтобы справиться с наваждением, он опустил древко и сделал шаг назад. Ярость ушла и выпила всю силу. В глазах потемнело, и, чтобы не упасть, он оперся на древко.
— Живи...
Замысел его по дерзости граничил с безумием, но в этом безумии было то самое благородство, которое удача любит.
— Вы остаетесь в заложниках, — сказал он.
Эльф не ответил.
— Пройдет год и день — и вас отпустят. Я не знаю, можно ли верить в этом Саурону. Но мне больше ничего не остается, кроме как поверить ему.
Ни слова.
Берен изнывал от отчаяния. Если бы Финрод обозвал его предателем, плюнул в лицо, съездил по уху — ему стало бы легче. Наверное.
Кто сильно любит — тот тяжко страдает в разлуке.
— Если я должен отречься от тебя, чтобы спасти — я это сделаю. Пусть ты будешь меня презирать, пусть ты проклянешь мое имя — но ты будешь жить. Ты же подарил мне жизнь — как я могу рассчитаться за нее смертью? Ты протянул мне нить надежды — пусть и тонкую. Как же я могу повести тебя на гибель? Нет, король Ном, беорингам ведома благодарность.
— Вот как? — теперь Финрод тоже шептал. — Тогда почему ты отказываешь мне в моей надежде? Почему предлагаешь то, на что согласится только трус — жизнь? Чем ты соблазняешь меня, лицемер? Тем, что сам презрел, согласившись на условие Тингола?
— Ты знаешь, что без нее я не смогу жить.
— А я не смогу жить, зная, что все клинки и крепости этого мира не спасут меня и мой народ от Рока Нолдор. Или ты мнишь себя единственным любящим на этом свете? Тебе ведомо, кого покинули мы — там, на самом дальнем и прекрасном из берегов? Кого покинул я? Ты знаешь, как страшно это звучит в устах Владыки Судеб: никогда? Поистине, я рад, что мой верный вассал так заботится обо мне: его кровью я куплю себе еще несколько тысяч лет, полных тоски — пока моя плоть не сгорит дотла в огне моей души!
Деревья, очнувшись ото сна, будут перешептываться в сумраке и пить теплый ветер, напоенный влагой далекого Сириона. Но некому будет прийти в этот лес, чтобы танцевать с ней среди зарослей болиголова, говорить с ней о вещах простых и странных, смешных и страшных, охотиться в камышах у Эсгалдуина, любить ее на поляне в безлунную ночь... Обхватив руками серебристый тополь, чувствуя щекой и ладонями гладкость коры, она вспоминала, как странно сочеталась в его любви жажда обладать с желанием поклоняться. Как это пугало и захватывало... И как безнадежно это кончилось.
— Финрод, государь мой, мне больно уже от того, что я ее не вижу. Закрываю глаза — она передо мной; засыпаю — и слышу ее голос. Это, наверное, похоже на то, что испытали вы, когда погасли Деревья. Это... — горло сдавила судорога рыдания.
— ... Невыносимо, — подсказал Фелагунд.
— Он попросил меня закончить, — наконец сказал Ородрет. — Я не сразу решился... Приняться за работу означало бы признать, что он ушел навсегда.
— Отчего она не последовала за ним, если так любит? Испугалась?
— Только не за себя, Соловушка... Мало кто... Да нет — никто не остался бы из одного только страха. Меня порой посещают бесплодные размышления — а если бы поход Феанаро стал тем, чем должен был стать... Не бунтом — а священной войной ради обретения Первозданного Света... Разве стали бы удерживать нас Валар и разве отказали бы в кораблях тэлери? Не страх заставил повернуть тех, кто повернул. Просто очень важно порой чувствовать свою правоту. Ее страшил не путь, который разделил Финарато — а проклятье, понесенное им. Да он и сам не хотел бы для нее того, через что прошел. Нам очень важно знать, что кто-то там ждет нас... Ждет и любит.
Справедливость превыше всего, но милосердие превыше справедливости.
Гили ясно, озарением понял, что стал оруженосцем Берена потому, что не желает быть покорной безмолвной жертвой, безропотно ожидающей исхода битвы между сильными этого мира. Он станет воином — и, может быть, однажды спасёт неизвестных ему людей, и кто-то не погибнет, застигнутый наглой смертью в доме, на пастбище или на пашне...
Преодолев гордыню, ненависть и зависть, Фингон спас Маэдроса. Спас весь народ Нолдор от смуты и вражды.
Когда будет повержен последний дракон, песня гномов будет радостной — но и печальной тоже. Потому что потомкам их уже не достанется такого славного врага...
— Estel, — улыбнулся Маглор, и улыбка эта была как луна, проглянувшая в разрыве туч пасмурной ночью. — Ты зажигаешь ею всех, с кем оказываешься рядом. Вот уже и моя душа тлеет, готовая задымиться. Но я не позволю себе обмануться надеждой. У тебя нет доказательств тому, что Создатель любит нас и не позволит нам исчезнуть бесследно. Ты полагаешь на это estel лишь потому, что тебе приятно так думать; потому что это придает тебе сил.
— У тебя нет доказательств обратного.
— Да. Вот, почему я задаю вопросы и не даю ответов.
Улыбка его была щедрой на вид и терпкой на вкус, как рябиновая гроздь.
— Как много отчаяния, — прошептал Аэглос.
— Да уж не больше, чем в песнях Маглора, — заступился Лауральдо. — Вот кто умеет безупречно отливать в слова движения своей души. Но лучше бы он умел похуже. После победной песни на Аглареб он не сложил, кажется, ни одной веселой. А когда такой мастер задается целью вогнать всех окружающих в тоску, у него это получается.