Я большой трус. Я так боюсь боли, что иду к ней навстречу. Я так боюсь стыда, что спешу осудить себя прежде, чем меня осудит кто-то, кого я... почитаю. Я так боюсь любого выбора, что выбираю для себя самое плохое — лишь бы точно знать, что хуже не будет и быть не могло.
Пока власть держится на силе, а не на правде, её постоянно будут оспаривать.
Одна сила нужна, чтобы поднять меч, другая — чтобы встретить его, не дрогнув.
Мудрость делает или очень слабым, или очень сильным. Мудрый тем и отличается от просто умного, что его ум не холоден, он соизмеряет решения с сердцем и совестью. И, принимая то либо иное решение, мудрый видит, что ничего нельзя сделать так, чтобы кому-то не повредить и не ранить тем свою совесть. Значит, быть мудрым и действовать — это постоянно страдать, и идти на это с открытыми глазами, а на такое способен только сильный.
Тот, кто воистину любит, должен страдать один.
— Беда не в том, что она хочет нас предать, — проговорил он. — Если бы оно было так, я бы знал, что с ней сделать. Беда в том, что она сама не знает, чего хочет. Про иных людей говорят: «душа из воска», но воск все-таки застывает, у этой же что ни минута, то в новую сторону лежит душа. Говорит она одно, делает другое, думает третье и все это называет «быть самим собой».
— Каким предательством ты купил Камень?
— Если бы оно было так, сын Феанаро, я бы взял с собой пять сотен стрелков и велел вас перебить, едва увидев — хотя бы ради собственного спокойствия и спокойствия моих детей. Не там ты ищешь предательство, Куруфинвэ. Если уж тебе так охота поглядеть на того, кто для предательства как следует созрел, разверни щит и посмотрись в него.
Брегор боится, что меня убьют — а я боюсь, что приду к людям, с которым рос, сражался, радовался и скорбел... Приду, а на меня их глазами глянет Моргот.
Саурон ушел от расплаты, Моргот был недосягаемо далек, но Келегорм был здесь, у его ног, и он ответит. И тут эльф заставил себя смотреть в лицо смерти, открыл глаза. Огромные, серебряные — они сковали все внимание Берена. Он уже почти чувствовал, как в одно из этих озер света погружается заостренное дерево... Лица он уже не видел — только глаза. Яркие, светло-серые глаза потомка Финвэ...
Глаза Финрода...
Зажмурившись, чтобы справиться с наваждением, он опустил древко и сделал шаг назад. Ярость ушла и выпила всю силу. В глазах потемнело, и, чтобы не упасть, он оперся на древко.
— Живи...
— Вы остаетесь в заложниках, — сказал он.
Эльф не ответил.
— Пройдет год и день — и вас отпустят. Я не знаю, можно ли верить в этом Саурону. Но мне больше ничего не остается, кроме как поверить ему.
Ни слова.
Берен изнывал от отчаяния. Если бы Финрод обозвал его предателем, плюнул в лицо, съездил по уху — ему стало бы легче. Наверное.
Кто сильно любит — тот тяжко страдает в разлуке.
— Если я должен отречься от тебя, чтобы спасти — я это сделаю. Пусть ты будешь меня презирать, пусть ты проклянешь мое имя — но ты будешь жить. Ты же подарил мне жизнь — как я могу рассчитаться за нее смертью? Ты протянул мне нить надежды — пусть и тонкую. Как же я могу повести тебя на гибель? Нет, король Ном, беорингам ведома благодарность.
— Вот как? — теперь Финрод тоже шептал. — Тогда почему ты отказываешь мне в моей надежде? Почему предлагаешь то, на что согласится только трус — жизнь? Чем ты соблазняешь меня, лицемер? Тем, что сам презрел, согласившись на условие Тингола?
— Ты знаешь, что без нее я не смогу жить.
— А я не смогу жить, зная, что все клинки и крепости этого мира не спасут меня и мой народ от Рока Нолдор. Или ты мнишь себя единственным любящим на этом свете? Тебе ведомо, кого покинули мы — там, на самом дальнем и прекрасном из берегов? Кого покинул я? Ты знаешь, как страшно это звучит в устах Владыки Судеб: никогда? Поистине, я рад, что мой верный вассал так заботится обо мне: его кровью я куплю себе еще несколько тысяч лет, полных тоски — пока моя плоть не сгорит дотла в огне моей души!
— Финрод, государь мой, мне больно уже от того, что я ее не вижу. Закрываю глаза — она передо мной; засыпаю — и слышу ее голос. Это, наверное, похоже на то, что испытали вы, когда погасли Деревья. Это... — горло сдавила судорога рыдания.
— ... Невыносимо, — подсказал Фелагунд.
— Самые красивые звёзды, — тихо сказал Берен — зимней ночью в горах. Если лечь на спину, в густой снег... то кажется, что летишь. Плывёшь без движения, без звука в чёрном небе, и только звёзды кругом...
Кто вышел из горнила таким же, каким вошел в него? И желает ли руда огня, который сделает ее металлом?
— Я не знаю, что это за твари, они безобразнее ночного кошмара, но если Нан-Дунгортэб творил Моргот, то эти создания — не его. Он... не творит ничего уродливого...
Эльфы смотрели в потрясенном молчании.
— Ты уверен? — спросил один из них.
— Я понял, о чем говорит Берен, — вмешался Вилварин. — Твари Моргота, те же волки или орки — они могут быть страшными, но не уродливыми. Я не могу с ходу вспомнить нужного слова, но Моргот все делает...
— Изящно, — подсказал Эдрахил.
— Вот! Именно так. Ему нравится красивое, хотя он и исказил понимание красоты. В его созданиях чувствуется его гордость, он словно спрашивает: ну, кто еще умеет это делать так, как я?
— Не будь ты моим гостем, упрямец, ты заглянул бы в глаза смерти еще до рассвета.
— Я смотрю в них не отрываясь, лорд Карантир, — тихо проговорил Берен. — Смотрю в них с самого рождения. Треть моей жизни смерть была рядом со мной, я ложился с нею в постель, как с любимой женой. Я был ее паладином, я складывал к ее ногам трупы, как юноши складывают охапки цветов к ногам дев. Она платила мне ласками, от которых кровь застывала в моих жилах. Ты знаешь, что беоринги кричат, идя в бой? «Райадариан», «радуемся»! Что ты такого можешь показать мне, чего я еще не видел?