Если ты не умеешь использовать минуту, ты зря проведешь и час, и день, и всю жизнь.
Все ж ты есть, Создатель, на небе. Долго терпишь, да больно бьешь.
Бывает, что мысли, безусловные ночью в полусне, оказываются несостоятельными при свете утра.
И пока не будет в стране независимого общественного мнения — нет никакой гарантии, что всё многомиллионное беспричинное уничтожение не повторится вновь, что оно не начнётся любой ночью, каждой ночью — вот этой самой ночью, первой за сегодняшним днём.
Литература — учитель жизни...
Неограниченная власть в руках ограниченных людей всегда приводит к жестокости.
Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху.
Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?... В течение жизни одного сердца эта линия перемещается на нем, то теснимая радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру.
С кого начинать исправлять мир? С других? Или с себя?..
Никто из людей ничего не знает наперёд. И самая большая беда может постичь человека в наилучшем месте, и самое большое счастье разыщет его — в наидурном.
... как легко раздразнить человеческое желание и как трудно насытить раздразненное.
... и молоко, и мясо можно принести с базара — но где купишь собачью преданность? Любовь к животным мы теперь не ставим в людях ни в грош, а над привязанностью к кошкам даже непременно смеемся. Но разлюбив сперва животных — не неизбежно ли мы потом разлюбиваем и людей?
Да в любом хорошем свинарнике есть и равенство, и сытость! Вот одолжили — равенство и сытость! Вы нам нравственное общество дайте!
Ясно было, что ныне дочь исполкомовца уже одним своим рождением предназначена к чистой жизни и не пойдёт работать на фабрику. Невозможно себе было представить, чтобы разжалованный секретарь райкома согласился стать к станку. Нормы на заводах выполняют не те, кто их придумывает, как и в атаку идут не те, кто пишет приказ об атаке.
Говорят: целый народ нельзя подавлять без конца. Ложь! Можно! Мы же видим, как наш народ опустошился, одичал, и снизошло на него равнодушие уже не только к судьбам страны, уже не только к судьбе соседа, но даже к собственной судьбе и судьбе детей. Равнодушие, последняя спасительная реакция организма, стала нашей определяющей чертой. Оттого и популярность водки – невиданная даже по русским масштабам. Это – страшное равнодушие, когда человек видит свою жизнь не надколотой, не с отломанным уголком, а так безнадежно раздробленной, так вдоль и поперек изгаженной, что только ради алкогольного забвения еще стоит оставаться жить. Вот если бы водку запретили – тотчас бы у нас вспыхнула революция.
Великая ли мы нация, мы должны доказать не огромностью территории, не числом подопечных народов, но величием поступков.
Политический заключенный — это тот, у кого есть убеждения, отречением от которых он мог бы получить свободу. У кого таких убеждений нет — тот политическая шпана.
Да поднимись ты выше своей кочки зрения.
Умного на свете много, мало — хорошего.
Хорошо иметь сильную голову. Ты владеешь исходом до последней минуты. Все пути событий подчинены тебе.
История до того однообразна, что противно ее читать.
Две загадки в мире есть: как родился — не помню, как умру — не знаю.
Евреев мы все ругаем, евреи нам бесперечь мешают, а оглянуться б добро: каких мы русских тем временем вырастили? Оглянешься — остолбенеешь
Ирма Мендель, венгерка, достала как-то в Коминтерне (1926 год) два билета в Большой Театр, в первые ряды. Следователь Клегель ухаживал за ней, и она его пригласила. Очень нежно они провели весь спектакль, а после этого он повез её... Прямо на Лубянку.
Одна страсть, захватив нас, измещает все прочие страсти.
Человек, внутренне не подготовленный к насилию, всегда слабей насильника.
Да уж, «бунт бессмысленный и беспощадный» мы с себя, кажется, смыли навсегда. Немощнее нас не вообразить народа.
Русановы любили народ — свой великий народ, и служили этому народу, и готовы были жизнь отдать за народ.
Но с годами они всё больше терпеть не могли — населения. Этого строптивого, вечно уклоняющегося, упирающегося да ещё чего-то требующего себе населения.
Как велосипед, как колесо, раз покатившись, устойчивы только в движении, а без движения валятся, так и игра между женщиной и мужчиной, раз начавшись, способна существовать только в развитии. Если же сегодня нисколько не сдвинулось от вчера, игры уже нет.
Не всякий называет маму — мамой, особенно при посторонних.
…один дурак столько задаст вопросов, что сто умных не справятся ответить.
Он не был шакал даже после восьми лет общих работ — и чем дальше, тем крепче утверждался.
Тут была важная, на первый взгляд парадоксальная черта, которую разглядел Вадим в размышлениях последних недель: что таланту легче понять и принять смерть, чем бездарности. А ведь талант теряет в смерти гораздо больше, чем бездарность!
Когда глаза неотрывно-неотрывно смотрят друг в друга, появляется совсем новое качество: увидишь такое, что при беглом скольжении не открывается. Глаза как будто теряют защитную цветную оболочку, и всю правду выбрызгивают без слов, не могут её удержать.
Не наказывая, даже не порицая злодеев, мы не просто оберегаем их ничтожную старость — мы тем самым из-под новых поколений вырываем всякие основы справедливости. Оттого-то они «равнодушные» и растут, а не из-за «слабости воспитательной работы».
Как ни смеялись бы мы над чудесами, пока сильны, здоровы и благоденствуем, но если жизнь так заклинится, так сплющится, что только чудо может нас спасти, мы в это единственное, исключительное чудо — верим!
Развод перед законом? Без сожаления относился Глеб к разрыву гербовой бумажки. Вообще какое дело государству до союза душ? Да и до союза тел?
Что-то есть благородное в лечении сильным ядом: яд не притворяется невинным лекарством, он так и говорит: я — яд! берегись! или — или! И мы знаем, на что идём.
Ведь нам, больным, врач — как паромщик: нужен на час, а там не знай нас.
У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.