Ну, улыбнись, я хочу поцеловать тебя в улыбку.
Он помедлил и сказал невпопад:
— Говорят, разница между любовью южан и северян — знаете в чем?
На Юге любят тех, с кем спят. А на Севере — спят с теми, кого любят…
Запомни три НЕ, — НЕ бояться, НЕ завидовать, НЕ ревновать. И ты всю жизнь будешь счастлива!
Я только давно хотела спросить тебя, папа... Я понимаю, что любовь к женщине может пройти... Но мне всегда казалось, что любовь к своему ребенку, во всяком случае, пока он жив, — чувство непроходящее. Разве это не так?
Я говорила тебе сотни раз: беспорядок надо рассматривать как натюрморт.
Но вы же знаете, что такое абсолютная слепота личного счастья. Ты просто не смотришь вокруг, ты ни черта не замечаешь. Ты и твое счастье — это и есть весь безбрежный мир.
Смотреть в окно: когда коровы красивей, чем женщины, значит, мы въехать в Голландию...
В молодости надо делать то, что хочется, а в старости НЕ делать того, чего НЕ хочется.
... люди, с которыми мы расстаемся в юности, продолжают оставаться для нас новенькими, только что отнятыми, и подсознательно мы никак не готовы смириться с их подержанным видом, когда вдруг встречаем сорок лет спустя...
Я, конечно, не хочу сказать, что ум и печаль – это гири, которые не позволяют нам воспарить над нашей жизнью. Но, видно, это тяжелое, как ртуть, вещество с годами заполняет пустоты в памяти и в душе.
Те самые пустоты, которые, наполнившись теплой струей воображения, могли бы, подобно воздушному шару, унести нас в просторы холодного весеннего ветра.
Я знаю, есть люди, которые обеими ногами становятся на давнее свое добро, чтобы казаться чуток повыше…
Никогда ни один человек не сможет занять место другого. И тем более это касается женщин. Когда погибает любимая женщина, вместе с ней гибнет целый мир, даже не мир — целая эпоха в жизни человека; молодость, прожитая с ней, намерения, мысли, что были с нею связаны, все гибнет вместе с ее жестами, голосом, мимикой, походкой. Каково же человеку, когда то, что могло быть в старости приятным воспоминанием, превращается в кошмар, в сплошную ноющую рану? Разве может другая женщина, пусть даже по-своему привычная и близкая, закрыть собой эту рану? По-моему, нет...
Один день в неделю — для встряски организма — надо НЕ пить!
Удивительно, что он все еще был уверен в скором и счастливом повороте событий. Молодость – самый надежный поплавок в нашей жизни…
Юность — самый прекрасный трамплин к преодолению...
Ее внешность вошла в прекрасную пору абсолютной, исчерпывающей полноты образа, когда лицо выражает покой и свободу от смятений молодости, от стремления непременно успеть и обязательно настигнуть... То золотое сечение возраста, краткий миг благоденствия, когда ты в ладу со временем, собственным телом и собственным лицом...
Жаль, что людей нельзя отреставрировать, словно картины.
Надо влюбляться, сходить с ума, назначать свидания, задыхаться, тряся грудью бежать к метро! Да — возраст, да — недостатки кальция, фтора, чего там еще... у каждого своя гормональная история. Но душе-то все равно пятнадцать лет!
Гореть положено поэту. Прозаики – тяжеловесы, им нужна тишина, покой, и много часов невылазной работы. С годами это способ дышать, система кровообращения.
Писатель с рождения видит мир иначе. Он посторонний в нем: не живет, а наблюдает.
Писатели – волки, хищники. Постоянно в поисках сюжета. Иначе в литературе не выжить.
У писателя, как у любого мастерового человека, после окончания серьезной работы всегда остаются отходы производства: не вошедшие (по разным соображениям) в повесть, рассказ или роман эпизоды, образы, диалоги, детали… Все это годами копится в блокнотах и записных книжках, «остывает» – ведь ты отдаляешься во времени от написания своих вещей – и, наконец, забывается…
Но иногда, случайно, наткнешься вдруг на такой неиспользованный образ или диалог – и задумаешься, и обязательно мысль побежит дальше, дальше, отыскивая новые дорожки, рождая новые ассоциации. И давние какие-то картинки, давние слова или детали вдруг освещаются совсем с другой стороны. Вернее, на них просто падает отсвет сегодняшнего дня. Эге, думаешь ты со сметкой мастерового, а ведь эта рухлядь еще может послужить…
Я не уверена, что «воспитанием» можно вырастить личность. Иногда ведь, наоборот, личность вырастает вопреки какому-то давлению, растет наперекор — и вдруг диву даешься: — ах, боже ты мой, а ведь это уже человек. Уже и поговорить можно.
Мою жизнь всегда отягощали издержки домашнего воспитания, воспитания, я бы сказала, перегруженного традициями восточной вежливости и приветливого уважения ко всем — к старцам, к соседям, к знакомым, к незнакомым, к еле знакомым тем более, ведь они вроде бы знают тебя, но знают недостаточно, не дай бог, составят о тебе превратное мнение...
— Ты зачем сюда пришёл — проведать меня? Ну, тогда давай поговорим.
— Давай поговорим! — согласился он.
И мы замолчали.
— А можно я буду звонить тебе, когда мне будет не слишком весело? — спросил он небрежно, прищурившись.
— Нет, — сказала я. — Лучше я позвоню вам, когда мне будет не слишком грустно...
Разговаривала, словно в стоптанных тапочках ходила.
Я всегда была заметной ученицей — в том смысле, что вечно на «заметке».
Отдельный интеллектуал может гордо открещиваться от своей веры и своего народа, провозглашая надмирность; может, как Пастернак, страстно проповедовать идею полного растворения, может всем своим существом служить культуре, языку, искусству народа, в среде которого родился, вырос и живет. Такая самоустановка порой свидетельствует о силе духа, о характере человека, об оригинальности таланта. Отпадение от общины и духовное одиночество (возьми великого Спинозу) могут вызывать сочувствие, могут даже восхищать — особенно когда влекут за собой проклятия, плевки в спину, анафему со стороны соплеменников. Но совсем иное дело — народ в своей целокупности: суть народа, тело народа, его пульсирующее и вечно обновляющееся ядро. Тогда ассимиляция — самое страшное, что можно любому народу пожелать. Тогда ассимиляция — растворение, исчезновение, назови как угодно — совсем не воспринимается доказательством силы или характера народа, наоборот: это свидетельство слабости, импотенции, истощения духа, одним словом — невозможности продолжать быть.
Только дураки — главные инструкторы во всяком деле...
Он типичный демагог <...> , это его призвание, и все человечество сильно провинилось перед ним. Переводчики виноваты, что переводят, скульпторы — что лепят, актеры — что играют, архитекторы — что строят… Вот напасть — как человек ничего не умеет, так во всем понимает и всех учит…
Талант — это не подарок небес. Это кредит с высокими процентами. Можно, конечно, разбазарить его по мелочёвке (…) Но если ты хоть немного этот свой талант уважаешь, то будешь пахать на него всю жизнь, и к концу дай бог убедиться, что ты хотя бы по процентам чиста. Ты ему всю жизнь обязана служить верой и правдой, как... как раб! Например, обязана получить настоящее образование! Сегодня, чтобы конкурировать с мастерами мирового уровня, в какой угодно области — в дизайне, в рекламе, в компьютерных технологиях, — необходимо постоянно быть в курсе, быть в тонусе, быть всюду одновременно.
— Глаза вот такие, милейшая, — не на каждый день! Такие глаза каждый день не носят!
Художник Антон Хиршиг, сосед Ван Гога, с которым тот никогда не общался, как и с остальными художниками, квартирующими в Овере, позднее вспоминал «его дикие безумные глаза, в которые никто не осмеливался взглянуть».
Но даже если Ты не откликнешься, даже если я навсегда Тебя потерял, даже если остаток жизни я обречен хромать до восхода зари — мне уже не страшно: «Ибо ангела видел я лицом к лицу, а жизнь моя спасена».
И в этот миг раздался телефонный звонок…
Никто не мог звонить ей в этот час. Дитер уже звонил накануне вечером, сухо осведомился – как она долетела, была ли в галерее и не успела ли за двадцать минут встречи испортить отношения с куратором…
Но телефон все звонил… И она сняла трубку.
– Hello?… Yes?…
В ответ молчали… Но это молчание почему-то не позволяло прервать связь, словно по подвесному мосту к ней шел кто-то близкий, кто вот-вот достигнет этого края, проявится голосом, улыбкой…
– Yes? Hello? Who is it?
Молчание… Но к ней шли, она знала это, чувствовала… Ее искали где-то там, пытались дотянуться… Тогда она тихо проговорила по-русски:
– Это я… Я здесь… слушаю тебя…
И захлебнувшись, на том конце оборвалась связь, раздались короткие гудки…
Но все это было уже неважно!… Ей вдруг полегчало, ушло наваждение…
Детское одиночество — я говорю о чувстве — может сравниться только со старческим. Самый любимый ребенок в семье, как и обласканный всеми детьми и внуками дед, независимо от обстоятельств, может чуять этот космический холод еще — уже близкой бездны. Одни еще недалеко ушли, другие подбираются все ближе.
... во взглядах многолетних супругов всегда содержится нечто большее, чем любовь или бытовая привязанность: в них содержатся годы, тысячи проспанных вместе ночей...
Знаешь, есть гениальный здешний путеводитель, разделенный на главки: «Как делать покупки в Бостоне», «Как посещать рестораны в Бостоне»... Так вот, раздел «Как водить машину в Бостоне» содержит единственную фразу: «В Бостоне лучше не водить»...
В город вернулись теплые дни. Они возвратились с удвоенной лаской, как возвращаются неверные жены. Целый день по небу шлялись легкомысленные, беспокойные облачка, а сухие, по осеннему поджарые листья густо лежали на земле молча, без шороха. Несколько дней город, казалось, находился в теплом и каком-то блаженном обмороке, он предавался осени, этой изменчивой лгунье, и не верил, не хотел верить в скорое наступление холодов...