Цитаты персонажа Луиза Кларк

Похоже, я совершила классическую ошибку большинства женщин, которые полностью игнорируют то, что мужчина говорит и делает, а прислушиваются исключительно к зову своего сердца, коварно нашептывающему: «Со мной всё будет по-другому».
Я прежде не сознавала, что музыка может отпереть закрытые двери, перенести в мир, которого не представлял даже сам композитор. Музыка оставляет отпечаток в окружающем воздухе, как будто несёшь её остатки с собой.
Вместо того чтобы глазеть на туристов, отвлекаться на их акценты и неведомую жизнь, я, наверное, впервые увидела замок, начала впитывать его историю. Его каменные стены стояли более восьмисот лет. Здесь рождались и умирали люди, воспаряли и разбивались сердца. И теперь, в тишине, казалось, можно было услышать голоса, шаги на дорожке.
Еще не успев обзавестись собственными детьми, я уже узнала несколько важных вещей о том, каково это – быть родителем. Что бы ты ни сделал, ты все равно будешь не прав. Если ты будешь жестоким, или авторитарным, или небрежным, то непременно ранишь неокрепшую душу своего подопечного. Если ты будешь любящим, внимательным и станешь хвалить своего подопечного даже за самые незначительные достижения – скажем, если ему удалось утром не проспать или воздержаться от курения в течение дня, – это все равно выйдет тебе боком. Я выяснила, что если ты являешься родителем de facto, то все вышесказанное остается в силе, но при этом у тебя нет тех властных полномочий, которыми ты, по идее, должен быть наделен, поскольку кормишь и обслуживаешь своего подопечного.
— Расскажи мне что-нибудь хорошее.
— Когда я была маленькой, то моей любимой одеждой были пчелиные колготки.
— Пчелиные колготки?
— В черную и желтую полоски.
— О Боже.
— Ты когда-нибудь любил что-нибудь так сильно?
— Да.
В моей голове не укладывалось, как можно было дать кому-то жизнь, любить этого ребенка, заботиться о нем, а когда ему исполнилось шестнадцать лет, заявить, будто ты ужасно утомлен, а потом сменить замки, чтобы не пускать его в дом. Ведь шестнадцать лет — это детский возраст, так?
О триатлоне. «Викинг экстрим». Шестьдесят миль на велосипеде, тридцать миль бегом и славный долгий заплыв среди северных льдин.
О «Викинге» говорили с уважением, его участники гордились травмами, словно ветераны давней и чертовски жестокой войны. Патрик едва не причмокивал губами от предвкушения. Я покосилась на своего парня, и мне пришло в голову, не пришелец ли он.
Алкоголь пила только я, и мой одинокий пакетик из-под хрустящего картофеля валялся, скомканный, на столе. Остальные потягивали минеральную воду или изучали соотношение подсластителей в диетической коле. Когда они наконец заказывали еду, в салатах нельзя было найти и капли масла, чтобы смазать листья, и со всех кусочков курицы была жестоко ободрана кожа. Я часто заказывала чипсы, просто чтобы посмотреть, как остальные делают вид, будто им совсем не хочется.
Когда дедушка только начал выздоравливать после инсультов, он ничего не мог делать самостоятельно. Всё делала мама.
– Твоя мать – святая, – сказал папа.
Полагаю, это означало, что она вытирала деду зад, не убегая с воплями из дома.
Говорят, сад начинаешь по-настоящему ценить по достижении определённого возраста, и, полагаю, в этом есть доля правды. Наверное, это как-то связано с великим круговоротом жизни.
— Эй, Кларк, — позвал он. — Расскажи мне что-нибудь хорошее.
Я уставилась в окно на ярко-голубое швейцарское небо и рассказала ему историю двух людей. Двух людей, которые не должны были встретиться и которые не слишком нравились друг другу поначалу, но со временем обнаружили, что понимают друг друга лучше всех на свете. Я рассказала ему о приключениях, которые они пережили, о краях, в которых они побывали, о картинах, которые я даже не предполагала увидеть. Я соткала в воздухе лазурное небо и радужное море, вечера, наполненные смехом и глупыми шутками. Нарисовала мир, далекий от швейцарской промышленной зоны, мир, в котором он оставался тем, кем хотел быть. Нарисовала мир, который он сотворил для меня, полный чудес и возможностей. Я дала понять, что он исцелил мою душу, сам того не подозревая, и уже поэтому я буду вечно ему благодарна. Я говорила и знала, что это самые важные слова в моей жизни и нужно говорить искренне, не проповедовать, не пытаться переубедить, а уважать желания Уилла.
Я рассказала ему кое-что хорошее.
Когда тебя катапультирует в совершенно новую жизнь — или, по крайней мере, с размаху прижимает к чужой жизни, словно лицом к окну, — приходится переосмыслить, кто ты есть. Или каким тебя видят другие.
Ты был бы увлечён длинноногими блондинками, которые издалека могут учуять, сколько денег у тебя на счёту.
— А для меня это всегда будет самое любимое место.
— Ты нигде больше не была.
— А где лучше, чем здесь? В Альдизере?
— В Париже, на площади Дофина, когда смотришь на Пон-Нёф, сидишь за столиком на улице, пьешь крепкий кофе, ешь круассан с маслом и земляничным джемом...
— Так поехали туда! Возьмем билеты на «Евро-стар» и поедем.
— Нет!
— Ты же сам сказал...
— Ты не поймешь, Кларк. Я хочу быть в Париже собой. Собой прежним. Чтоб француженки строили мне глазки.
— Но кроме них там полно всего.
— Если я закрою глаза, то представляю, что снова сижу в том скверике. Я помню каждую мелочь. Зачем мне новые воспоминания, где я едва помещаюсь за столиком, таксисты отказываются везти меня и ни одна розетка не подходит для подзарядки кресла!?
— Придвинься, ты вкусно пахнешь. А ведь ты не прижалась бы ко мне грудью, не будь я в инвалидном кресле.
— Вот как, да? Ты бы даже не взглянул на эту грудь, если бы не инвалидное кресло. <...> А я бы могла оказаться тут только в качестве официантки, то бишь невидимки. Я права?
— Да, но у меня оправдание — я был говнюком.