Дело в том, что человек не только извечно лжет, он также извечно верит в добро, красоту и совершенство и видит их даже там, где их вовсе нет или они существуют лишь в зачатке.
Только если окончательно расстанешься с человеком, начинаешь по-настоящему интересоваться тем, что его касается. Таков один из парадоксов любви.
Смерть одного человека — это смерть, а смерть двух миллионов — только статистика.
У каждого своя смерть, он должен пережить её в одиночку, и тут никто не в силах ему помочь.
Разве ветер запрешь? Чем он станет? Затхлым воздухом.
Осень и весна — самый выгодный сезон для торговцев похоронными принадлежностями: людей умирает больше, чем летом и зимой; осенью — потому, что силы человека иссякают, весной — потому, что они пробуждаются и пожирают ослабевший организм, как слишком толстый фитиль тощую свечу.
Странное дело: если бы близкие при жизни иного покойника хоть наполовину так заботились о нем, как тогда, когда ему от этого уже нет никакой пользы, трупы наверняка охотно отказались бы от самых дорогих мавзолеев; но уж таков человек: по-настоящему он дорожит только тем, что у него отнято.
— Что бы ты сделал, если бы знал, что умрешь через месяц?
— Вероятно, продолжал бы жить, как живу теперь, иначе у меня весь этот месяц было бы такое чувство, что я до сих пор жил не так, как следовало.
Любовь, которая на самом деле встречается в жизни очень редко, после чьей-нибудь смерти начинает сиять со всех сторон и попадается на каждом шагу.
Мне очень хочется уйти, но что-то заставляет меня остаться. Если человеку представляется случай помучить себя, он не так легко и откажется от этой возможности.
Бог гораздо милосерднее священника.
Странно, думаю я, сколько убитых видели мы во время войны — всем известно, что два миллиона пали без смысла и пользы, — так почему же мы так взволнованы одной смертью, а о тех двух миллионах забыли? Но, видно, всегда так бывает...
— Знаю, оборвать чью-либо жизнь — всегда убийство. С тех пор как я побывал на войне, мне даже муху убивать неприятно. И всё-таки телятина сегодня вечером показалась мне особенно вкусной, хотя телёнка убили ради того, чтобы мы его ели. Всё это старые парадоксы и беспомощные умозаключения. Жизнь — чудо, даже в телёнке, даже в мухе. Особенно в мухе, этой акробатке с её тысячами глаз. Она всегда чудо. И всегда этому чуду приходит конец. Но почему в мирное время мы считаем возможным прикончить больную собаку и не убиваем стонущего человека? А во время бессмысленных войн истребляем миллион людей?
Вернике всё ещё не отвечает. Большой жук с жужжанием носится вокруг лампочки. Он стукается о неё, падает, ползёт, опять расправляет крылья и снова кружит возле источника света. Свой опыт он не использует.
Деньги — иллюзия; каждый это знает, но многие до сих пор не могут в это поверить.
— Я работаю до пяти, а потом репетирую одного идиота.
— По какому предмету? По идиотизму?
Мы обязаны уважать его веру, а он наше неверие — не обязан.
— Ну как? — игриво спрашивает он. — Все еще стараетесь исправить этот мир?
— Я наблюдаю его.
— Ага! Видно, что философ! И что же вы находите?
— Нахожу, что за две тысячи лет христианство очень мало продвинуло человечество вперед, — отвечаю я.
... И постепенно разрастаясь, на страны земли легла свинцовая тень церкви, задушила радость жизни, сделала из Эроса, веселого бога, тайный и греховный постельный эпизод и ничего не прощала, ибо истинное прощение в том и состоит, что бы принять другого человека таким, какой он есть, а не требовать искупления, повиновения и покорности до тех пор, пока не будет произнесено: Ego te absolvo*.
— Самое приятное, что у Карла бывает всегда так уютно, — заявляет один из гостей и пытается напоить пивом рояль.
Я слишком много выпил, чтобы боданье в живот могло доставить мне удовольствие.
Мне начинает казаться, что с истиной о смысле жизни дело обстоит примерно так же, как с жидкостями для ращения волос: каждая фирма превозносит свою, как единственную и совершенную, а голова Георга Кроля, хотя он их все перепробовал, остается лысой, и ему следовало это знать с самого начала. Если бы существовала жидкость, от которой волосы действительно бы росли, то ею одной люди и пользовались бы, а изобретатели всех других давно бы обанкротились.
Мы стоим перед часовней. Свечи зажжены и пёстрые окна утешительно поблёскивают сквозь налетающий порывами дождь. Из открытых дверей доносится слабый запах ладана.
— Терпимость, господин викарий, — говорю я, — это вовсе не анархия, и вы отлично знаете, в чём разница. Но вы не имеете права допустить её, так как в обиходе вашей церкви этого слова нет. Только вы одни способны дать человеку вечное блаженство! Никто не владеет небом, кроме вас! И никто не может отпускать грехи — только вы. У вас на всё это монополия. И нет иной религии, кроме вашей! Вы — диктатура! Так разве вы можете быть терпимыми?
— Нам это и не нужно. Мы владеем истиной.
— Конечно, — отвечаю я, указывая на освещенные окна часовни. Вы даёте вот это! Утешение для тех, кто боится жизни! Думать тебе — де больше незачем. Я всё знаю за тебя! Обещая небесное блаженство и грозя преисподней, вы играете на простейших человеческих эмоциях, — но какое отношение такая игра имеет к истине?
Мне бы еще хотелось быть глупым, лучезарно глупым. В наше время это величайший дар.
... Ставить человеку в вину его молодость — самое неубедительное возражение, какое можно придумать.
Страдания любви нельзя победить философией — можно только с помощью другой женщины.
Да здравствует наш разум, но не будем чересчур гордиться им и не будем в нем слишком уверены!
... если смысл жизни действительно познаваем, то достаточно было бы и одной книги. Но где она, эта книга?
— А в чем смысл жизни?
— Спать, жрать и лежать с женщиной.
Многие люди добры и честны, пока им плохо живется, и становятся невыносимыми, едва только их положение улучшится, особенно в нашем возлюбленном отечестве.
— Может быть, ты предпочтешь салатик? — спрашивает он. — Спаржа весьма вредна для пьяниц.
— Нет, дай мне спаржи! Я человек современный, и меня тянет к саморазрушению.
— Что ты понимаешь в женщинах?
— Ничего.
Она улыбается.
— И не пытайся понять их, мальчик. Так лучше.
Только идиоты утверждают, что они не идиоты. Противоречить им бесполезно.
Я где-то читал, что моржи остаются совершенно равнодушными, когда охотники, нападая на стадо, убивают дубинками их соседей, — и я видел, как во время войны целые народы вели себя совершенно так же.
Бывают счастливые находки – в начале или в конце, когда человек, словно играя, достигает того, над чем специалисты бьются без всякой надежды на успех.
... Те, кто считает себя справедливыми, особенно безжалостны.
Любовь не печальна, а только приносит печаль, оттого что она неосуществима и удержать ее нельзя.
Топить печку в апреле, пожалуй, уже незачем; это одно из коммерческих изобретений моего работодателя Георга Кроля. Ему кажется, что когда люди скорбят и им еще приходится выкладывать деньги, то легче это сделать в теплой комнате, чем в холодной. Ведь от печали и без того знобит душу, а если к тому же у людей ноги стынут, трудно бывает выжать хорошую цену. В тепле все оттаивает – даже кошелек.
Георг суеверен и считает, что в одежде еще долгое время остается часть самого покойника. Вдова заверила Георга, что отдавала смокинг в химчистку; таким образом, его можно считать совсем новым и надеяться, что пары хлоры изгнали умершего из каждой складки.
Хлеб и вино претворяются в тело и кровь Христову. Это чудо – такое же, как сотворение человека, возникшего из глины и праха. По мнению Ризенфельда, третье чудо состоит в том, что человек не знает, как ему быть со вторым, и все беспощаднее эксплуатирует и уничтожает себе подобных, а краткий срок между рождением и смертью старается как можно больше заполнить эгоизмом, хотя каждому с самого начала абсолютно ясно одно: он неизбежно должен умереть.
... Государство, этот неуязвимый обманщик, который растрачивает биллионы, но сажает за решетку каждого, кто недодал ему пять марок, всегда найдет уловку, чтобы своего обязательства не выполнить.