Он разбил моё сердце, ты всего лишь разбил мою жизнь.
Задолго до нашей встречи у нас бывали одинаковые сны.
Это была любовь с первого взгляда, с последнего взгляда, с извечного взгляда.
Я глядел, и не мог наглядеться, и знал — столь твердо, как то, что умру — что люблю её больше всего, что когда-либо видел или мог вообразить на этом свете, или мечтал увидеть на том.
Всё равно, даже если её глаза потускнеют, <...> даже тогда я буду с ума сходить от нежности при одном виде её дорогого лица…
Туман нежности обволакивал горы тоски.
Она была Ло, просто Ло, по утрам, ростом в пять футов (без двух вершков и в одном носке). Она была Лола в длинных штанах. Она была Долли в школе. Она была Долорес на пунктире бланков. Но в моих объятиях она была всегда: Лолита.
Что за диковинная штука — жизнь! Мы норовим восстановить против себя как раз те силы рока, которые мы хотели бы задобрить.
Мгновение спустя я услышал шаги моей возлюбленной, бежавшей вверх по лестнице. Сердце во мне увеличилось в объеме так мощно, что едва ли не загородило весь мир.
Так пошлиною нравственности ты обложено в нас, чувство красоты..
Я опять рыдал, пьянея от невозможного прошлого.
Перемена обстановки — традиционное заблуждение, на которое возлагают надежды обречённая любовь и неизлечимая чахотка.
Я в достаточной мере горд тем, что знаю кое-что, чтобы скромно признаться, что не знаю всего.
Убить её, как некоторые ожидали, я, конечно, не мог. Я, видите ли, любил её.
Там я оттяну крайнюю плоть пистолета и упьюсь оргазмом спускового крючка.
Если скрипичная струна может страдать, я страдал как струна.
Я не терплю театра, вижу в нем, в исторической перспективе, примитивную и подгнившую форму искусства, которая отзывает обрядами каменного века и всякой коммунальной чепухой, несмотря на индивидуальные инъекции гения, как, скажем, поэзия Шекспира или Вен Джонсона, которую, запершись у себя и не нуждаясь в актерах, читатель автоматически извлекает из драматургии.
День умирал, я уже катил по шоссе под мелким дождиком, и, как бы деятельно ни ездили два близнеца по смотровому стеклу, они не могли справиться с моими слезами.
На самом деле этой девочке было по крайней мере под тридцать (никогда я не мог установить её точный возраст, ибо даже её паспорт лгал), и она давно уже рассталась со своей девственностью при обстоятельствах, менявшихся по настроению её памяти.
Всегда есть наслаждение в кружевной вуали, сквозь которую глаза, знакомые только тебе, избраннику, мимоходом улыбаются тебе одному...
Внезапно мы оказались влюблёнными друг в дружку — безумно, неуклюже, бесстыдно, мучительно; я бы даже добавил безнадежно...
Можете всегда положиться на убийцу в отношении затейливости прозы.
Мы любили преждевременной любовью, отличавшейся тем неистовством, которое так часто разбивает жизнь зрелых людей.
Притворяется, подумал я, притворяется верно, чтобы избежать моих ласк; меня сжигала страсть, но бедняжка принялась очень как-то нудно хныкать, когда я полез к ней.
Я изменил ей с одним из Лолитиных белых носочков.
Кто может сказать, какие глубокие обиды мы наносим собаке тем, что прекращаем возню!
Но кто бы решился смутить такую ясноглазую милочку? Упоминал ли я где-нибудь, что её голая рука была отмечена прививочной осьмеркой оспы? Что я любил её безнадежно? Что ей было всего четырнадцать лет?
<...> у неё был гладкий лоб, выщипанные брови и совсем простые, хотя и довольно привлекательные черты лица того типа, который можно определить как слабый раствор Марлены Дитрих.
Что ж, а я вот папиросы курю, и как наш незабвенный доктор Пирс говаривал, не горжусь этим, но чрезвычайно это люблю!
... и наконец, когда я полностью опутал жаром пышущую душеньку этой сетью бесплотных ласок, я посмел погладить ее по ноге, по крыжовенным волоскам вдоль голени.
Как самодовольно дивился я тому, что она — моя, моя, моя...
Она одевала свою уязвимость в броню дешёвой наглости и нарочитой скуки, между тем как я, пользуясь для своих несчастных учёных комментариев искусственным тоном, от которого у меня самого ныли последние зубы, вызывал у своей аудитории такие взрывы грубости, что нельзя было продолжать, о, моя бедная, замученная девочка.
Мелодия, которую я слышал, составлялась из звуков играющих детей, только из них. Стоя на высоком скате, я не мог наслушаться этой музыкальной вибрации, этих вспышек отдельных возгласов на фоне ровного рокотания, и тогда-то мне стало ясно, что пронзительно-безнадёжный ужас состоит не в том, что Лолиты нет рядом со мной, а в том, что голоса её нет в этом хоре.