Цитаты из книги Воскресный день у бассейна в Кигали

Знаешь, я поняла, почему удовольствие считается греховным и запретным. Удовольствие — опасная вещь, его хочется испытать снова, хочется жить вечно. Из-за него все шиворот навыворот. <...> Удовольствие — это свобода.
Люди вообще в душе чем-то похожи на пейзаж и климат края, в котором выросли. Те, кто живет у моря, напоминают поток, приливы и отливы. Они уезжают и возвращаются, беспрестанно перемещаются и открывают новые берега. Их слова и любовные истории подобны воде, утекающей сквозь пальцы, которая находится в вечном движении. Людям, живущим в горах, пришлось бороться за право жить там. И, как только горы им покорились, люди начинают защищать их как свой дом и если завидят издалека, что к ним кто-то поднимается из долины, то вполне могут принять его за врага. Люди с холмов долго присматриваются друг к другу, прежде чем поприветствовать. Изучают, медленно привыкают, но, лишь только оборона будет снята или дано слово, их обязательства будут такими же крепкими, как и гора, на которой они живут.
— Что касается жандармерии, мы прекрасно сотрудничаем с полковником Теонестом, который ее возглавляет. Это человек слова, профессионал, он уверяет меня, что наказывает виновных за бесчинства и оплошности.
Вот оно как. Для ООН жестокое убийство Сиприена, его жены и детей представляло собой оплошность.
Я не люблю ни снег, ни холод, ни зиму. Я ненавижу зиму. Но бывает один день в году, волшебное мгновение, которое даже в кино передать невозможно. Ты просыпаешься утром, а по дому разливается ослепительно яркий свет. На улице солнце блестит в два раза ярче, чем в погожий денек в самый разгар лета, и вся серо-коричневая грязь, что копилась месяцами — опавшая листва, земля вперемешку с увядшими цветами, все то, на чем осень оставила свой хмурый отпечаток, — все в это угро белее самой белой твоей рубашки. Более того, эта белизна сверкает мириадами звезд, и кажется, что кто-то бросил горсть алмазной пыли на белоснежный покров земли. Это длится несколько часов, иногда день. А потом грязь, которая растекается по городу, как пот по телу, оскверняет эту хрупкую чистоту. Но на больших пространствах вдали от городов, на наших холмах, которые кажутся всего лишь кочками по сравнению с вашими холмами, белоснежная постель устилает землю месяцами. И в этой постели царит безмолвие. Ты не знаешь, что такое безмолвие. Не можешь себе представить, как оно укутывает и обволакивает тебя. Сердце начинает биться, а ноги шагать в том ритме, который диктует тишина.
Ламарр стал отцом сначала по необходимости, а потом уже и по собственному желанию. Благодаря ребенку, ставшему отныне единственным объектом его внимания, он открыл для себя совершенно новую сторону жизни, то, что раньше считал для себя невозможным: глупый, беспричинный смех, смешные рожицы, наивные колыбельные, беспокойство, когда у ребенка в первый раз повышается температура, отчего он весь краснеет, словно раскаленные угли.
В то время как сарычи располагаются вокруг бассейна, французские десантники, развалившись в пластмассовых шезлонгах, строят из себя Рембо. Они жадно ловят запахи женщин, резвящихся в воняющей хлоркой воде. Свежесть не имеет значения. Есть что-то от грифов в этих воинах с гладко выбритыми черепами, когда они рассаживаются у бортика бассейна, напоминающего мясную лавку, где выставлены как самые аппетитные куски с прослойками, так и дряблая плоть женщин, чье единственное развлечение — плескаться в бассейне. В это воскресенье, как, впрочем, и всегда, около пяти часов несколько пухленьких и несколько костлявых особ начинают возмущать водную гладь в бассейне, не подозревая, что десантники не брезгуют ни целлюлитом, ни кожей, лишь по привычке держащейся на костях. Знай дамы, какая опасность им грозит, они бы утонули от преждевременного экстаза или ушли бы в монастырь.
Должны погибнуть десять тысяч африканцев, чтобы один-единственный белый человек насупил брови, даже если он и сторонник прогресса. Нет, даже десять тысяч недостаточно. К тому же такая смерть лишена всякой привлекательности. Она как позорное пятно на теле человечества. Трупы, разрубленные людьми, разодранные стервятниками или бродячими собаками, не показывают по телевизору. А вот печальные жертвы засухи, дети со вздутыми животами, чьи огромные глаза не вмещаются в телеэкран, умирающие от голода и стихийных бедствий, — вот это может взволновать. И тогда уже формируют комитеты, мобилизуются работники гуманитарных миссий. Поступают пожертвования. Дети подбадриваемые обеспеченными родителями, разбивают свои копилки, Правительства, улавливая флюиды народной солидарности, начинают буквально драться за возможность оказать гуманитарную помощь. Но, когда вполне обычные люди убивают себе подобных, таких же обычных людей, с особой жестокостью, подручными средствами"тогда мы отводим глаза.
Валькур, тоже уроженец Квебека, правда, он об этом почти забыл, записывает свои наблюдения, что-то бормоча, частенько яростно, порой ласково, но всегда демонстративно. Чтобы знали или по меньшей мере вообразили, что он пишет о них, чтобы спросили, что он сочиняет, и поинтересовались его книгой, которую он пишет с тех пор, как отошел от Проекта. Порой он просто делает вид, что пишет, чтобы показать, что он не пустое место, что он серьезен и всегда настороже, словно искушенный философ, которым он прикидывается, когда не находит себе других оправданий. Валькур не пишет книгу. Он водит ручкой по бумаге, чтобы заполнить время между двумя глотками пива или дать понять окружающим, что его не стоит беспокоить. На деле, подобно сарычу на ветке, Валькур не спешит расправлять крылья, он ждет, когда подвернется какой-нибудь аппетитный кусок.
Муж секретарши президента был полным идиотом — довольствовался эксклюзивной лицензией на импорт шин «Мишлен», однако ходили упорные слухи, что своим стремительным вхождением в ряды общественных деятелей он обязан вовсе не машинописным подвигам жены.
Как бы то ни было через полчаса, когда Эмерита допьет пепси и переговорит с консьержем Зозо, целая армия таксистов устремится в город. Этим вечером от Гикондо до Ньямирамбо и, конечно, в квартале шлюх с подходящим названием Содома выдумают, а потом и растрезвонят, что президент умирает от СПИДа. Назавтра слух дойдет уже до Бутаре, послезавтра до Рухенгери, президентской вотчины. Через несколько дней глава государства страшно разгневается, узнав, что он единственный, кто не подозревает, что умирает от СПИДа, и тогда полетят головы. Вот так слухи и убивают. И только потом их начинают проверять.
Мы утверждаем, что Бог выше людских распрей. В подобных столкновениях мы почти всегда выбираем незыблемость Церкви. И в этом мы не одиноки. Ваши гуманитарные организации предпочитают сотрудничать с диктаторами, а не разоблачать их. Мы тоже. По сути, мы руководствуемся одними и теми же принципами. (...) Конечно, не стоит обвинять в пособническом молчании всех поголовно кюре и сотрудников гуманитарных миссий. Но ведь мы — служители Церкви Христовой, и у нас меньше оправданий. Ведь именно вера и знания, которые мы несем, и говорят о человеческом достоинстве, уважении, справедливости и милосердии. Прекрасные, но лишенные всякого смысла и не имеющие никакого отношения к реальности слова, ибо во имя туманного будущего и абстрактной вечности уже не одно десятилетие мы одобряем самые ужасные злодеяния, какие только можно вообразить.
Впрочем, в последнее время его порядком утомили фанатичные разговоры друзей, а еще больше их напыщенная, приукрашенная, претенциозная и зачастую старомодная речь. Они не говорят, а заявляют, декламируют, и, разумеется, не стихи, а слоганы и пресс-релизы. Предсказывают массовые убийства с уверенностью синоптиков, а о СПИДе, пожирающем страну, рассуждают с видом пророков Апокалипсиса. Валькур прекрасно знает, что такое массовые убийства, преступления и СПИД, просто иногда ему хочется поговорить о цветах, задницах или хорошей кухне.
Когда над Кигали садится солнце, нельзя не любоваться красотой мира. Стремительные полеты птиц — как тонкая небесная вышивка. Дует мягкий свежий ветер. Улицы превращаются в длинные живые ленты — разноцветные, лениво струящиеся, словно муравьиные цепи, вереницы людей, медленно взбирающихся на свои холмы из центра города. Отовсюду поднимается дым жаровен. Каждый завиток, вырисовывающийся в небе, рассказывает о своем очаге. Тысячи смеющихся детей бегут по улицам, пинают спущенные мячи, катят старые шины. Когда над Кигали заходит солнце, а ты сидишь на одном из холмов, что окружают город, и душа твоя еще в состоянии хоть что-то чувствовать, то можно лишь умолкнуть и любоваться.
В этой стране бывает и так, что лишь по прошествии многих лет хождения в гости и заискивания, подарков и веселых разговоров белый узнает наконец, что он никому и никогда здесь не нравился. Белые говорят, что Руанда-Урунди — королевство лжецов и лицемеров. Они совершенно не понимают, что значит жить в состоянии постоянной угрозы, а ведь человек холмов живет именно так. У белых есть ружья, у черных — тайные мысли.
Кричать о том, что он увидел, узнал, понял, но смог рассказать лишь половину, потому что делал это тем искусным журналистским языком, благодаря которому лживый премьер-министр становится человеком, способным менять свою точку зрения, а финансовая акула — предприимчивым бизнесменом.
Бернар закрыл глаза, мечтая о том, чтобы все остановилось, жизнь замерла в этот самый миг. Потом все тело, мышца за мышцей, расслабилось. Он мог в мельчайших деталях описать это ощущение: на его глазах словно медленно распутывался клубок, каждая ниточка занимала свое место, и возникал изящный тонкий узор.
Валькур знал, что почти половину своей ежедневной зарплаты Жантий тратит на такси. Но это куда лучше, чем шагать добрый час по городу, который после наступления комендантского часа превращался в территорию охоты для по большей части пьяных солдат и их милицейских прислужников, которые с той же щедростью одаривали СПИДом, с какой священники отпускали грехи.
Десятью годами ранее Валькур со своей шестнадцатилетней дочерью ездили туристами в Париж. В музее Оранжереи они смотрели на «Кувшинки» Моне и не верили своим глазам, настолько их поразило и заворожило это буйство красоты, оттенков и нюансов. «Господи, как же красиво, папа», — произнесла Анн-Мари сдавленным голосом. Она тихо плакала от умиления перед красотой жизни. Точно так же плакала сейчас Жантий — так плачут женщины, изможденные напряжением мышц, болями в животе, когда им в руки подают красного от крика сморщенного младенца.
Ты заявился в президентский приют с девочкой, чьи родители были убиты на посту. Разве ты не знал, что добрые монашки преуспели в международной торговле больше, чем в сострадании?
Собачий лай походил на разговор, предупреждающий людей: «Осторожно, человек уподобляется собаке, нет, хуже того — он коварнее и подлее гиены, стервятников, кружащих в небе над безмятежным стадом».
Здесь же все говорит. Все трещит и воет, вздыхает и кричит. Не проходит и секунды, чтобы не раздался какой-нибудь стук, шум, лай. Каждое дерево — громкоговоритель, каждый дом — усилитель этих звуков. А в моих холмах есть тайна — это безмолвие. Я знаю, ты мне говорила, что боишься абсолютной тишины. Но это не пустота, как ты думаешь. Нет, она давит и угнетает, ибо не слышится ни пения птиц, ни звука шагов, ни музыки, ни слов, ничто не отвлекает нас от самих себя. Ты права, тишина страшна, потому что в тишине невозможно лгать.
Гробовщики не успевали удовлетворять спрос. Еще совсем недавно они делали кровати, столы и стулья, но рынок смерти, подписываемый гранатами, ружьями и СПИДом, переживал небывалый подъем. Валькур заботливо выбрал материал — добротные белые доски без сучков. Он оставил размеры и попросил привезти ящик в его номер. В Кигали гроб — это ящик, сколоченный из неотесанных досок, который иногда украшают распятием — из желания шикануть или из-за невыносимой боли утраты.
– Понимаешь ли, у каждой страны есть свой цвет, запах и своя заразная болезнь. В Канаде — заискивание. Во Франции — зазнайство. В США — зашоренность.
– А в Руанде?
– Безответственность и безнаказанность власти. Здесь царит абсолютный хаос. Для тех, у кого есть деньги или власть, все, что запрещено в других странах, здесь становится возможным и доступным. Надо лишь осмелиться. Жалкий лгунишка у меня на родине здесь может запросто превратиться в мошенника, наш же мошенник у вас становится бессовестным грабителем. Хаос, а главное, окружающая их нищета дают таким людям возможности, которых у них раньше не было.
Жантий не промолвила ни слова, она была целиком поглощена одним — как бы незаметно намекнуть Валькуру, что ее бедро касалось его ноги вовсе не из-за того, что салон автомобиля был плотно набит людьми, да и рука ее прижалась не случайно.
— Сначала я рассказала им обо всех твоих ласках и о своих тоже. А потом они поделились своими тайнами и желаниями, в основном фантазиями, потому что у них мало тайн.
— А почему вы смеялись, как девчонки?
— Стеснение, скромность, стыд. Они все еще живут в подростковых мечтах и, только смеясь, могут говорить о своих желаниях и тайных мыслях.
Когда Жантий вошла в номер и сказала: «Сделай так, чтобы я снова испытала оргазм от твоих слов», он взял собрание сочинений Поля Элюара и отвел ее к фикусу.
Ее счастье пугало его. Помериться жаждой жизни с этой молодой женщиной он не мог. Он обещал ей, он всегда знал и теперь был в этом уверен — лишь короткую вспышку счастья, а потом будет ужасное падение в бездну, изобилующее мучительными воспоминаниями о том, что больше никогда не повторится. Бездну, заполненную ощущением пустоты, которое он оставит после себя. Если мужчины чувствуют, что их безумно любят, то очень быстро заболевают самодовольством, забывая о том, сколько сил и терпения стоит женщинам созидание счастья.
– Жантий, ты знаешь, когда я тебя полюбил?
– В тот вечер, когда предложил подвезти меня до дома.
– Нет, с самого первого дня. Было шесть часов утра, и твоя стажировка только начиналась. Я заказал омлет, а мне принесли глазунью. Я хотел бекон, а мне подали окорок. (...) Когда я встал, ты испугалась, как газель, почуявшая запах льва, и прошептала: «Господин, я сегодня первый день на стажировке. Надеюсь, вы меня простите. Я перечитала заказы. Вы хотели бекон и омлет. Почему вы ничего не сказали? Спасибо». Ты говорила, не поднимая глаз. Ты так искренне раскаивалась и так стеснялась, ужасно стеснялась. Я ничего не сказал. Я был парализован твоей красотой, твоя честность меня восхищала. С этого момента я стал присматриваться к тебе. Я знал твой график работы. Когда ты приносила мне пиво, я благодарил тебя, и теперь уже я трепетал.
– А я, когда я тебя полюбила?
– После того случая с фальшивым парижанином, который заказал тебе чай.
– Нет, с первого дня стажировки. Когда поняла, что есть кто-то, для кого я важнее моих ошибок.
– Зачем же мы так долго ждали?
– Не знаю, но я ни о чем не жалею.
Что подсказывает здравый смысл?
Что молодые не должны быть со старыми. Что беды — неотъемлемая часть нашей жизни. Что пока существует человек, будет существовать и бесчеловечность. А еще он говорит, что надо слушаться родителей, начальников, правительство. Подсказывает, что мятеж — удел подростков, а подчинение порядку — признак взросления. Он объясняет нам, что война неизбежна и что убийства в порядке вещей. Разум советует нам принимать окружающий мир таким, как есть. Я никогда не слушал голос разума. Я считал, что борюсь с окружающим миром. (...) Но я смотрю на то, что делают все эти здравомыслящие люди. Они вовлекли нас в две мировые войны. Они устроили холокост с той методичностью, с какой планируют экономическое развитие региона или экспансию транснациональной компании. Вьетнам, Никарагуа, апартеид в Южной Африке и еще сотня, а может, и больше, войн, опустошивших этот континент после ухода колонизаторов, — все это дело их рук. И эти убийцы вовсе не безумны. Попадались, конечно, и неврастеники, вроде Гитлера, но без здравомыслящих людей, без сотен тысяч верующих, благоразумных добропорядочных христиан не случилось бы ни одного из этих бедствий всемирного масштаба. Безжалостно кромсают человечество своими штыками, как правило, люди добропорядочные и уважаемые. Но, если в силу стечения обстоятельств война не случается, они создают все условия для того, чтобы появилась несправедливость. А если не создают, то просто терпят ее, потворствуют, становятся соучастниками или финансируют ее.