… мне хотелось улечься тут посреди росы и рассвета и проспать целую вечность.
Сотри все из памяти. Не вспоминай.
До малейшей детали я запомнила ту фотографию и сейчас, вспоминая ее, на ней я кажусь себе счастливой и такой юной! Прошло меньше полугода, и все-таки той девочки, что сфотографировал журналист жарким вечером, больше нет: ей пришлось повзрослеть и очерстветь, чтобы выжить и не сломаться.
Борьба за выживание так его ожесточила, что места для любви не осталось.
Не знаю даже, почему с ней я мог разговаривать. Наверное, и она со мной разговорилась ровно по той же причине, что и я с ней.
Я знаю, что мысли о самоубийстве мучили ее. Но еще я знаю, что решение покончить с собой она приняла с хладнокровием, покорным спокойствием. Это решение придало ей облегчение, и, в тот самый миг, сидя в ванной, за долгое время она была счастлива.
Мы с Джонни растянулись на траве и стали глядеть на звезды. Я мерз — ночь выдалась холодной, а я был в одной фуфайке, но на звезды я могу хоть при минусовой температуре глядеть.
Я повернул голову, чтобы взглянуть на него, и в лунном свете он был все равно что сошедший на землю греческий бог. Я подумал, как же он выносит собственную красоту.
Ему было лет семнадцать, не больше, но он уже был старым.
Я потер щеку, которая стала лиловой. Погляделся в зеркало — выглядел я круто.
Волосы как солома, глаза бегают, нет, красавцем Далли никак не назовешь. И все-таки на его неприветливом лице читались характер, гордость, бешеное противление миру.
Кроме того, наши волосы и были знаком того, что мы грязеры, — нашим отличительным знаком. Единственным нашим предметом гордости. Может, у нас не было каких-нибудь там «мустангов» или клетчатых рубашек, зато у нас были волосы.
Я знал, что уши у меня красные — так они горели, — и я радовался, что на улице темно. Я повел себя как дурак.
Я вспомнил слова Черри — людям везде несладко. Теперь-то ее понимал.
Я чувствовал, как во мне растет напряжение, и понимал, — что-нибудь должно произойти, не то я взорвусь.
Теперь это казалось каким-то сном, нереальностью, а ведь тогда мне казалось, что другой реальности не существует.
И вдруг посреди красного жара и марева, я припомнил, что мне хотелось узнать, каково это — очутиться внутри пылающего угля, и я подумал — ну вот, теперь я знаю, это красный ад. Так почему же мне не страшно?
Крошка, тебе стоит мой список судимостей на досуге полистать.
Далли мне никогда не нравился, но тут мне впервые показалось, что мы с ним как будто друзья. А все потому, что он радовался, что меня не убил.
Я смотрел, как тлеет в темноте сигарета Джонни, и вяло размышлял о том, каково это — очутиться внутри пылающего уголька…
Мы все уже выплакали. Свыклись с мыслью. Теперь нам будет получше.
Представьте себе маленького черного щенка, который мечется в толпе, среди чужих людей, а его все пинают, и получите Джонни.
Как же охота домой, рассеянно думал я, как же охота оказаться дома, спал бы сейчас в собственной постели. А может, я и сплю. Может, мне это все только снится…
— В честной драке нет ничего грубого, — ответил Смешинка. — Грубо — это когда ножи в ход идут. А также цепи, стволы и бильярдные кии. Схлесты — вот это грубо. А на кулаках подраться — что ж тут грубого? Чтоб пар выпустить — самое то. Нет ничего плохого в том, чтоб пару раз дать кому-нибудь по морде. Вот вобы ведут себя грубо. Нападают толпой на одного, или устраивают схлесты между своими же клубами. Мы, грязеры, всегда стоим за своих, а если уж и деремся между собой, то по-честному, один на одного.
Страннейшее это было ощущение. Я не чувствовал ничего — ни страха, ни злости, ничего. По нулям.
И в этот раз мне удалось выдать сон за явь. Я убедил себя, что он не умер.
Что ж это за мир такой, где у меня всего-то поводов для гордости — репутация хулигана да набриолиненные волосы?