— «Кьюби, твоя сила слишком велика. Я не могу позволить тебе разгуливать на свободе».
— Неважно, какими словами они это говорят...
— «Когда ты используешь свою силу, она порождает лишь злобу. Покойся внутри меня».
— Все эти люди...
— «Нам обоим не повезло. Может ты и держишь в страхе весь мир, но я буду сдерживать тебя».
— Всегда говорят одно и тоже... А теперь и он? Этот сопляк? Как может этот шиноби... Наверняка он тоже...
— «Знаешь, Кьюби, я когда-нибудь разберусь и с твоей ненавистью».
Дай сердцу волю — заведёт в неволю.
Бедность не грех, а неволя не смех.
– Но я не служанка, я – из рода Эорла. Я умею сидеть в седле, владею мечом и не боюсь ни боли, ни смерти.
– Чего же ты боишься, госпожа?
– Неволи, – бросила она. – Я боюсь просидеть всю жизнь под замком, боюсь дождаться дня, когда усталость и годы примирят меня с тюрьмой, когда надежда совершить великое исчезнет, забудется и перестанет волновать сердце.
наша семья это странное нечто
которое вечно стоит за спиною
я просто хочу быть свободным и точка
но это означает расстаться с семьёю
Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орел молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном,
Клюет, и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно.
Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай улетим!
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер... да я!...»
Что воля… Что неволя… Всё равно… Всё равно…
Стоял и думал: на воле воздух очень разреженный. Места тут чересчур, плотность населения слишком низкая. На зоне вот по сто пятьдесят человек в бараке, на тюрьме по пятьдесят в хате, нары в три яруса, до чужой судьбы полметра; и у каждого вместо судьбы — открытый перелом; острыми обломками наружу. Нельзя не наткнуться на другого, нельзя не распороть себя об него, не обмазаться в мясных лохмотьях. Лезут друг другу в глаза, в нос своими потрохами вонючими, членом тычут. Некуда друг от друга деваться. Сначала жутко от этого, потом тошно до блевоты, потом привыкаешь, а потом без этого даже и пусто. На воле с чужими людьми в разных квартирах живёшь, стенкой от них отделяешься, в метро каждый в своём пузыре едет. Как чай из пакетиков после чифиря — так на воле. Сидишь, кажется — только снаружи всё подлинное. Выходишь — фальшак. Жизнь в зоне — морок, а ничего более настоящего нет.
Не каждый смертный волен распорядиться волей!
Ты снова ведешь свой мысленный диалог с любимым человеком, снова посылаешь свои жалобы небесам, снова, в тысячный раз, ищешь ответа на вопрос о смысле твоего страдания, твоей жертвы, твоего медленного умирания. Но вот, в каком-то последнем порыве, все в тебе восстает против безнадежности смерти, и ты чувствуешь, как твой дух прорывается сквозь этот серый туман, сквозь безнадежность и бессмысленность, и на твой вопрос — есть ли смысл? — откуда-то звучит твердое, ликующее «да!». И в этот момент в окошке деревенского дома, смутно виднеющегося вдали, похожего на театральную декорацию, вдруг зажигается огонек — et lux in tenebris lucet — «свет сияет во мраке».
Я всегда думал и утверждал, что человек начинает понимать, зачем то или иное случилось в его жизни и что было для него к лучшему, лишь спустя некоторое время, через пять или десять лет. В лагере же это иногда становилось ясно через пять или десять минут.
Каждый из нас был раньше «кем-то» или, во всяком случае, считал так. Здесь же с ним обращались так, будто он — буквально «никто». (Ясно, что лагерная ситуация не могла поколебать чувства собственного достоинства тех, у кого оно имело духовную основу, но многие ли в лагере, да и многие ли вообще обладают столь прочной духовностью?)
Там, где все заранее предопределено, нет и не может быть свободы… Истинная неволя не в том, что на окнах решетки, а во дворе бегает злая собака. Неволя рождается внутри и переносится на внешние атрибуты существования.
Смерть не страшна, Ратибор. Страшна жизнь в неволе.
Вечер был тихий, светлый. На горизонте чернела длинная полоса моря, а на берегу его горели в красноватом свете скалы, и на одной из скал блестели белые стены второй батареи и всего укрепления. Я любовался своею семилетнею тюрьмою.
Нет хуже доли, чем жить в неволе.