Цитаты из книги На Западном фронте без перемен

Кропп — философ. Он предлагает, чтобы при объявлении войны устраивалось нечто вроде народного празднества, с музыкой и с входными билетами, как во время боя быков. Затем на арену должны выйти министры и генералы враждующих стран, в трусиках, вооруженные дубинками, и пусть они схватятся друг с другом. Кто останется в живых, объявит свою страну победительницей. Это было бы проще и справедливее, чем то, что делается здесь, где друг с другом воюют совсем не те люди.
Чей-то приказ превратил эти безмолвные фигуры в наших врагов; другой приказ мог бы превратить их в наших друзей. Какие-то люди, которых никто из нас не знает, сели где-то за стол и подписали документ, и вот в течение нескольких лет мы видим нашу высшую цель в том, что род человеческий обычно клеймит презрением и за что он карает самой тяжкой карой.
Они всё ещё писали статьи и произносили речи, а мы уже видели лазареты и умирающих; они все еще твердили, что нет ничего выше, чем служение государству, а мы уже знали, что страх смерти сильнее.
... война — это нечто вроде опасной болезни, от которой можно умереть, как умирают от рака и туберкулеза, от гриппа и дизентерии. Только смертельный исход наступает гораздо чаще, и смерть приходит в гораздо более разнообразных и страшных обличьях.
До какой же степени лжива и никчёмна наша тысячелетняя цивилизация, если она даже не смогла предотвратить эти потоки крови, если она допустила, чтобы на свете существовали сотни тысяч таких вот застенков. Лишь в лазарете видишь воочию, что такое война.
— Война сделала нас никчемными людьми.
Он прав. Мы больше не молодежь. Мы уже не собираемся брать жизнь с бою. Мы беглецы. Мы бежим от самих себя. От своей жизни. Нам было восемнадцать лет, и мы только еще начинали любить мир и жизнь; нам пришлось стрелять по ним. Первый же разорвавшийся снаряд попал в наше сердце. Мы отрезаны от разумной деятельности, от человеческих стремлений, от прогресса. Мы больше не верим в них. Мы верим в войну.
Я молод — мне двадцать лет, но все, что я видел в жизни, — это отчаяние, смерть, страх и сплетение нелепейшего бездумного прозябания с безмерными муками. Я вижу, что кто-то натравливает один народ на другой, и люди убивают друг друга, в безумном ослеплении покоряясь чужой воле, не ведая, что творят, не зная за собой вины. Я вижу, что лучшие умы человечества изобретают оружие, чтобы продлить этот кошмар, и находят слова, чтобы еще более утонченно оправдать его. И вместе со мной это видят все люди моего возраста, у нас и у них, во всем мире, это переживает все наше поколение. Что скажут наши отцы, если мы когда-нибудь поднимемся из могил и предстанем перед ними и потребуем отчета? Чего им ждать от нас, если мы доживем до того дня, когда не будет войны? Долгие годы мы занимались тем, что убивали. Это было нашим призванием, первым призванием в нашей жизни. Все, что мы знаем о жизни, — это смерть. Что же будет потом? И что станет с нами?
Крики продолжаются. Это не люди, люди не могут так страшно кричать.
Кат говорит:
— Раненые лошади.
Я еще никогда не слыхал, чтобы лошади кричали, и мне что-то не верится. Это стонет сам многострадальный мир, в этих стонах слышатся все муки живой плоти, жгучая, ужасающая боль. Мы побледнели. Детеринг встает во весь рост:
— Изверги, живодеры! Да пристрелите же их!
<...>
... Мы смутно видим темный клубок — группу санитаров с носилками и еще какие-то черные большие движущиеся комья. Это раненые лошади. Но не все. Некоторые носятся еще дальше впереди, валятся на землю и снова мчатся галопом. У одной разорвано брюхо, из него длинным жгутом свисают кишки. Лошадь запутывается в них и падает, но снова встает на ноги. <...> Солдат бежит к лошади и приканчивает ее выстрелом. Медленно, покорно она опускается на землю. Мы отнимаем ладони от ушей. Крик умолк. Лишь один протяжный замирающий вздох еще дрожит в воздухе. Потом он снова подходит к нам. Он говорит взволнованно, его голос звучит почти торжественно:
— Самая величайшая подлость — это гнать на войну животных, вот что я вам скажу!
Мы стали солдатами по доброй воле, из энтузиазма; но здесь делалось все, чтобы выбить из нас это чувство.
Настало седое утро; когда мы вступали на фронт, было еще лето, и нас было сто пятьдесят человек. Сейчас мы зябнем, на дворе осень, шуршат листья, в воздух устало вспархивают голоса: «Первый-второй-третий-четвертый...» На тридцать втором перекличка умолкает. Молчание длится долго, наконец голос ротного прерывает его вопросом: «Больше никого?» Он выжидает, затем говорит тихо: «Повзводно... — но обрывает себя и лишь с трудом заканчивает: — Вторая рота... — и через силу: — Вторая рота — шагом марш! Идти вольно!»
 Навстречу утру бредет лишь одна колонна по двое, всего лишь одна коротенькая колонна.
 Тридцать два человека.
Мы еще не успели пустить корни. Война нас смыла. Для других, тех, кто постарше, война — это временный перерыв, они могут ее мысленно перескочить. Нас же война подхватила и понесла, и мы не знаем, чем все это кончится.
Фронт  — это клетка,  и тому, кто в нее  попал, приходится, напрягая нервы, ждать, что с ним будет дальше. Мы сидим за решеткой, прутья которой — траектории снарядов; мы живем в напряженном  ожидании неведомого. Мы отданы во власть случая.
Мы видим людей, которые еще живы, хотя у них нет головы; мы видим солдат, которые бегут, хотя у них срезаны обе ступни; они ковыляют на своих обрубках с торчащими осколками костей до ближайшей воронки; один ефрейтор ползет два километра на руках, волоча за собой перебитые ноги; другой идет на перевязочный пункт, прижимая руками к животу расползающиеся кишки; мы видим людей без губ, без нижней челюсти, без лица; мы подбираем солдата, который в течение двух часов прижимал зубами артерию на своей руке, что бы не истечь кровью; восходит солнце, приходит ночь, снаряды свистят, жизнь кончена.
— …стоило ему стать унтер-офицером, как он превратился в живодера. Как это получается?
— Да и не только Химмельштос, это случается с очень многими. Как получат нашивки или саблю, так сразу становятся совсем другими людьми, словно бетону нажрались.
— Все дело в мундире…
Мы уже успели основательно позабыть все эти премудрости. Они оказались совершенно бесполезными. Но никто не учил нас в школе, как закуривать под дождем и на ветру или как разжигать костер из сырых дров, никто не объяснял, что удар штыком лучше всего наносить в живот, а не в ребра, потому что в животе штык не застревает.