Я был счастлив, и единственно чего мне еще не хватало, это, чтобы счастливы, как я, были все.
Зло делать много легче добра. И всё-таки живем и собираемся жить в будущем в том уповании, что добро побеждает зло.
Наберут люди знаний, а силенок своих не хватает, чтобы обороть их и включить в круг своей личности, так они и торчат, как упаковочная солома из тары, а самой вещи-то и нет.
Так ясно, что надо делать для понимания мира: нужно отказаться от себя (эгоизма), и тогда душа будет светиться (поэзия и есть свет души).
Люди настоящие, смиренные не знают света, исходящего от них. Вообще лучшее человеческое даётся даром <...> — это такой же дар, как свет, вода. Добро, красота есть дар природы.
Рано или поздно все тайны будут непременно раскрыты. Нет ничего тайного, что не стало бы явным.
Разговор выявляет своё первенство, а внимание рождает друзей. Вот почему разговор серебро, а молчание золото.
Теперь, когда много лет прошло и я все испытал, я думаю, что не горе дает нам понимание жизни всей во всем родстве, как я ее в ту ночь понимал, а все-таки радость; что горе как плуг, только пласт поднимает и открывает возможности для новых жизненных сил. Но есть много наивных людей, кто понимание наше жизни других людей в родстве с нами прямо приписывают страданию. И мне тоже было тогда, как будто болью своей я вдруг стал все понимать. Нет, это не боль, а радость жизни открывалась во мне из более глубокого места.
Поэзия как и любовь — это явления таланта, а талант от бога. Вот почему ни поэзию, ни любовь нельзя делать собственностью. Непременно у человека, создавшего себе в поэзии или в любви фетиш, является драма, которая была в любви у Хозе (Кармен), в поэзии Блока. Словом, талант — это путь, но не сущность. И если сущность есть бог, то подмена её фетишем порождает собственность, а собственность всегда разрешается драмой.
Улыбка — это единственное, чего не хватает в Евангелии...
Любовь к природе, как и родине человека, везде одинакова: и в голодную степь будет тянуть, если в ней родиться...
Библиотекарь Павлов (...) в пасхальную ночь забрался в чайную в Квашенках, где перед обедней собираются мужики, и вдруг начал читать лекцию о происхождении человека от обезьяны. Эффект, говорят, был необыкновенный, будто бы старики даже увлеклись и опоздали к обедне. Между прочим, один, выслушав лекцию, прислал записку с вопросом: «Если человек происходит от обезьяны, то почему же в настоящее время от обезьяны рождаются только обезьяны, а не люди, почему теперь это прекратилось».
Стучат в калитку. Я из форточки:
— Кто там?
Тонкий женский или детский голосок:
— Здесь живет литер... атор?
Я переспросил:
— Писатель Пришвин?
Ответ:
— Сейчас посмотрю.
И, видимо, читает вслух по записке:
— Комсомольская, 85, дом Пришвина, Литер Атор.
Спускаюсь вниз, открываю калитку. Входит во двор здоровенная девица.
— Вы Литер Атор? — спросила она.
— Я сам.
И она пригласила меня читать на вечере Куркрола при МТП.
— Не знаю, — сказал я, — не понимаю даже, что значит Куркрол.
— Товарищ Атор, — изумилась она, — как же так вы не знаете: Куркрол — это курсы кролиководства.
Такие вот бывают недоразумения с этими сокращениями постоянно.
Если бы я, например, пришел в РАПП, повинился и сказал, что всё своё пересмотрел, раскаялся и готов работать только на РАПП, то меня бы в клочки разорвали (так было, например, с Полонским и со многими другими). Причина этому та, что весь РАПП держится войной и существует врагом (разоблачает и тем самоутверждается) ; своё ничто, если оно кого-нибудь уничтожает, превращается в нечто.
«Обломов». В этом романе внутренно прославляется русская лень и внешне она же порицается изображением мёртво-деятельных людей (Ольга и Штольц). Никакая «положительная» деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя. Это своего рода толстовское «неделание». Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, направленная на улучшение своего существования, сопровождается чувством неправоты, и только деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом для других, может быть противопоставлено обломовскому покою. В романе есть только чисто внешнее касание огромного русского факта, и потому только роман стал знаменит. Антипод Обломова не Штольц, а максималист, с которым Обломов действительно мог бы дружить, спорить по существу и как бы сливаться временами, как слито это в Илье Муромце: сидел, сидел и вдруг пошёл, да как пошёл! Вне обломовщины и максимализма не было морального существования в России, разве только приблизительное.