Уныние не есть грех, а тревога жуткая, сильная тревога — и есть грех, хоть и не упомянута в грехах.
11.03.1997
Час пикУныние не есть грех, а тревога жуткая, сильная тревога — и есть грех, хоть и не упомянута в грехах.
Угасание — то, что меня безумно беспокоит с ранних лет. На грани угасания — когда человек ещё чувствует, что он горит, что у него огонь есть, но он знает, что угасание близко. Это не касается определённого возраста, это вообще живёт в человеке. Это как коррида, это на грани смертельно опасных слов, которые вот-вот могут быть сказаны.
Никогда не смотрю по телевизору ни церемонию «Оскар», ни какие другие — жена смотрит. Но тут показывали «Золотой Глобус». Вроде ужасная у них обстановка — я бы вот не смог там сидеть, аплодировать. Но вдруг появляется актер, которого я очень люблю, Энтони Хопкинс, — и я застреваю. О нем что-то рассказывают, идут кадры из фильмов. Выходит сам Хопкинс, произносит речь. И я думаю: и он туда же, и Хопкинса эта слизь — да, слизь, эта тусовка — съела. Так и происходит стирание твоей личности — что потом, кстати, и на их произведениях искусства отражается. Не сразу, но отражается. И мне неохота уже теперь смотреть фильмы с ним — своим приходом туда Хопкинс проявил какую-то ужасную заурядность.
Никто из русских актеров не сделал карьеру в Голливуде. Дело не в профессионализме вовсе. Мы им абсолютно чужие, и они — нам. Есть протестанты, католики, есть разные вариации их, есть поляки-славяне, греки-православные — и всё это Европа. А Россия — она отдельно. И прежде всего, для этой Европы, Америки она скучна. В этой скуке может, конечно, возникнуть что-то, вызывающее интерес, но этот интерес того же плана, что и по отношению, например, к ненавистному сейчас ими Ирану. Африканец ближе Голливуду, чем мы. То, что африканец знает о мире — он знает из англо-язычного или франко-язычного кино, книг. Мы же пишем какими-то непонятными буквами, у нас вообще свой большой отдельный мир. Потом африканский актер до определенного момента мирового признания — если ему случится, — он будет знать свое место; все иностранцы в Голливуде — это люди, давшие себя перемолоть. А мы своё место не хотим знать, потому что почитаем себя равными — и имеем все основания.
Никогда не забуду японку Кеку. Я ставил в Токио спектакль по Ибсену. Мне представляют молоденькую актрису Кеку. Там была совсем маленькая роль девушки, которая приходит в комнату к Боркману (спектакль «Йун Габриэль Боркман». — Esquire), играет на рояле и больше не появляется. Спрашиваю: «Вы играете на рояле?» — «Нет, не играю». Ну ничего, говорю, Григ будет по радио звучать, а вы будете просто слушать, либо за кулисы посадим музыканта, что хуже, конечно. Она спрашивает: «А может быть, я буду играть?» Что вы, говорю, это сложно. И уезжаю. Проходит два месяца, у нас фуршет, едим какое-то мясо — меня зовут: «Мы хотим, чтобы Кеку вам сыграла». Она садится — пальчики, как спички, — и мощно играет «Норвежский танец» Грига, труднейшую, виртуозную вещь. Как? Что? «Вы что, в школу поступили?» — «Да, учительницу взяла». — «Подождите, вы же были на гастролях в Америке». — «Была, да». Она в Америке договорилась и всё свободное время не ходила по Америке, а училась. Мне было стыдно, я же предупреждал, что это маленькая роль, что это вообще никто не оценит. Стоит и вежливо улыбается — она просто хотела сделать всё наилучшим образом.
Обожаю Аль Пачино. Он играет кубинцев, евреев — умеет перевоплощаться. Когда он разговаривает с камерой — он через камеру разговаривает со своим партнером, с миром, с жизнью, со смертью. Это и есть школа Станиславского. Аль Пачино несет ту самую школу, которая исчезла у нас, — это психологический актер в понимании Михаила Чехова. Наш же психологический театр осмеян и освистан нами самими. В современном театре музыкальные ритмы заменили те, которые должны создаваться актерами и мизансценами. Их наличие, но и их таинственная невидимость — это и заставляло людей стоять ночами за билетами на Чехова. Потому что пьесы-то знали — это же не то что показывали новинку или говорили какие-то слова новые. Но было то дрожание ритмов, которое дает, может быть, более тонкие и более проникающие в человека эмоции и мысли, чем музыка. Режиссеры и актеры просто снимают с себя труды. У Курехина с его поп-механикой была надежда, что без смысла, без выстраданного ясного слова, можно и нужно жить, что в сумятице, в разломе прорастет нечто. А прорастает обычно что-нибудь чудовищное.
Вживаться — это слишком психиатрическое слово. Михаил Чехов говорил, что вжиться можно до сумасшествия...
Моё самое большое достижение — своя большая квартира. Я до сорока лет жил в коммуналке.
Свобода определяется количеством людей, которых ты можешь послать.
Две профессии казались мне возбуждающими — следователь и шпион. Шпион — это человек, который притворяется, но притворяется идеально. Следователь — это тот, кто видит шпиона насквозь и различает подлинное и сыгранное.
Главное — самодисциплина: дисциплина мытья посуды, выбрасывания мусора, работы, мысли.