Дети, поднимающиеся на родителей, — погибнут.
И поколение, поднимающееся на родину, тоже погибнет.
Это не я говорю и в особенности не «я хочу» (мне жаль), а Бог говорит.
И наше поколение, конечно, погибнет самым жалким образом.
Такие требования, как требование семейного целомудрия, требование верности жены мужу, на чём могут быть утверждены, как не на приписании: полу духа и духовных добродетелей? Но поместите spintus in sexum [дух в пол (лат.).], и вы получите египетско-сирийский «культ фалла». Как же вы удержите целомудрие, «верность чрева женщины детородному органу мужа». Мы приказали, но приказание надо как-нибудь объяснить и мотивировать. Если «чтобы она рождала, то ведь рождать можно и при изменах: сколько угодно, и я знаю один случай, где жена ежегодно рождала, изменяя мужу «напропалую» (и он знал об этом, и плакал, и не мог развестись «по церковным законам», так как церковь измену не при свидетелях, а в запертой комнате или в гостинице не считает изменою).
Отсутствие государства и врождённая к нему неспособность, как и отсутствие отечества и тоже неспособность «иметь своё отечество», и есть источник индивидуального могущества евреев и их успехов во всех странах на всех поприщах. Та колоссальная энергия и неизмеримое по протяженности прилежание, какое русские и французы тратили на своих «Петров» и «Людовиков», на «губернии» и «департаменты», на канцелярии и статское советничество, — евреями никуда не была израсходована: и брошена в частные дела, частную предприимчивость. И в то время как у нас в каждом личном деле теплится свечечка, у них пылает костёр.
Почему вы пристали к душе моей и пристали к душе каждого писателя, что он должен НЕНАВИДЕТЬ ГОСУДАРЯ.
Пристали с тоской, как шакалы, воющие у двери. Не хочу я вас, не хочу я вас. <...> Я русский. Оставьте меня. Оставьте нас русских и не подкрадывайтесь к нам с шёпотом:
— Вы же ОБРАЗОВАННЫЙ ЧЕЛОВЕК и писатель и должны ненавидеть это подлое правительство.
— Я образованный человек, даже Бокля читал, но УВАЖАЮ ПРАВИТЕЛЬСТВО, и убирайтесь к черту. Я не правительство считаю подлым, а вас считаю подлыми, отвратительные гиены.
Два случая я знал, когда мужчина женился «на деньгах», — и оба кончились необыкновенным счастьем и полной любовью. <...> Толстой это первый рассмотрел в жизни и подробно описал в «Войне и мире» (брак Николая Ростова и княжны Marie Болконской). Но это вообще нередко так. Любовь и счастье, очевидно, может рождаться просто из «сожительства», из полового сближения мужчины и женщины, после того как «деньги сосчитаны». Тогда ведь, пока считали, — очевидно, ещё любви и привязанности не было. Но потом пошло «день за днём», «мелочи сегодня», «мелочи завтра», — прихворнул муж — и вот жена испугалась, захлопотала, всего обдала негой и заботой; неприятность по службе — она утешила; он её «приголубил» во время беременности, «поберёг» от труда, да и от своих удовольствий: и, глядишь, родилось уважение, родилась привязанность и, наконец, полная любовь.<...> Потому-то не надо особенно долго «рассуждать» о браке, «построять теоретически будущее счастье», а — «поскореече жениться», едва девушка (или вдова) «приглянулась», «подходит», «мне приятно с ней говорить». Этому препятствует «нерасторжимость» у христиан брака, которая вообще всё испортила, произведя испуг перед «вечным несчастием» (картина, — многолетняя, — неудачного брака для всех окружающих). <...> Но вообще чем далее — тем положение брака трагичнее, печальнее и страшнее.
А от мира, от Вселенной, от всего «прочего» они отвернуты и signum этого, закон этого, орудие этого, «ворота» и «замок» сей священной обители, и есть «стыд». — «Стыдно всех» — кроме «мужа»; то есть не касайся, — даже взглядом, даже мыслью, даже самым «представлением» и «понятием» — того, к чему ты, и каждый другой, и все прочие люди, весь свет — не имеете отношения: потому что это принадлежит моему мужу, и в целой Вселенной только ему одному. <...> Вообще семья — «страшное». В «черте», в магической черте, которую вокруг неё провёл Бог. Таким образом, «стыд» есть «разграничение». Это — «заборы» между семьями, без которых они обращаются в улицу, в толпу, а брак — в проституцию. То есть нашу, — уличную и торговую. Так называемая в древности «священная проституция», наоборот, и была первым выделением из дикого беспорядочного общения полов нашего «священного брака», «церковного брака», «непременно церковного». Без «священной проституции» невозможно было бы возникновение цивилизации, так как цивилизация невозможна без семьи. Внесение «священства» в «проституцию» и было первым лучом пролития «религии» в «семью». Уже тем, что она была именно «священная», она отделилась от «обыкновенной» проституции и затем продолжала все «отделяться» и «удаляться», суживаясь во времени и лицах, пока перешла сперва в «много-женный» и «много-мужний» (полиандрия) брак и, наконец, в наш «единоличный церковный брак». «Измены» в нашем браке суть атавизм полигамии и полиандрии.
«Стыд» и есть «я не проститутка», «я не проститут». «Я — не для всех». Стыд есть орган брака. <...> Стыдом брак действует, отгораживается, защищается, отгоняет от себя прочь непричастных.
Образовался рынок. Рынок книг, газет литературы. И стали писать для рынка. Никто не выражает более свою душу. Никто более не говорит душе. На этом и погибло все.