Как ни пытайся мысль сокрыть,
Она вернётся в вещих снах.
Порой предположение и есть знание.
Однажды я вела занятие, на котором рассказывала студентам, как работать со смыслом. Это что-то вроде такого вводного урока, который я провожу, чтобы подвести их к мыслям о Деррида. Мы проходим Соссюра и прочие необходимые вещи, а потом я показываю им «Фонтан» Дюшана — писсуар, который был большинством голосов признан самым важным произведением искусства двадцатого века, — и спрашиваю их, искусство это или нет. В последней группе большинство студентов настаивали на том, что писсуар не может быть искусством — двое или трое даже всерьез рассердились и принялись рассуждать о Пикассо и о том, что их дети и те рисуют лучше, чем он, и еще — о недавней инсталляции, завоевавшей приз Тернера, — пустой комнате, в которой то гас, то загорался свет… А я-то думала, что это будет совсем несложное занятие. Ведь мне всего-навсего хотелось показать им, что вещь под названием «писсуар», под которой все мы понимаем то, во что писают мужчины, отличается от вещи под названием «картина» лишь тем, что в языке она обозначена другим именем. И ответ на вопрос, относится ли что-нибудь из них к категории «искусство», зависит от того, каким образом мы определяем искусство. Но студенты все никак не могли понять, о чем это я, и, помню, я была страшно разочарована. Я подумала: «Да пошли вы. Сидела бы я лучше сейчас дома и пила кофе». Я объяснила им, что все на свете состоит из одних и тех же кварков и электронов. Атомы — разные. Понятное дело, есть атомы гелия, а есть — водорода и все остальные, но они отличаются друг от друга лишь количеством кварков и электронов, из которых состоят, и в случае с кварками — еще тем, верхние они или нижние. Я объяснила, что, таким образом, писсуар вполне можно сравнить с той же «Моной Лизой». То, что они привыкли считать реальностью, является реальностью лишь с привычной им точки зрения. А под мощным микроскопом писсуар и «Мона Лиза» будут выглядеть совершенно одинаково.
Полнейшая неразбериха творится не только со временем и пространством. Вещество — это энергия, но и не только: оно давно превратилось в серое месиво, просто нам не видно.
Очень важно, что люди не вправе менять историю.
Интересно, сколько раз можно повторять попытки, прежде чем наконец смиришься с тем, что тебе (опять) задурили голову выдумками, а на самом деле реален этот знакомый мир, полный разочарований?
Реальная жизнь — это когда то и дело кончаются деньги и вслед за ними — еда. Реальная жизнь — это когда батареи еле-еле греют. Реальная жизнь — это физическое. Так лучше уж дайте мне книги — дайте их невидимое содержимое, их мысли, идеи и образы. Позвольте мне стать частью книги — я все готова отдать за это.
«Факт» — это всего лишь слово. Наука сама — не более чем коллекция слов. У меня есть подозрение, что истина находится за пределами языка и того, что мы называем «реальностью». Наверняка именно так оно и есть — если, конечно, истина вообще существует. [...] Все это лишь иллюзия. Мифы о сотворении мира, религия, наука. Мы сами придумываем, как работает время, и поэтому можем, например, представить себе, как отматываем назад свою запись вселенной, и не сомневаться в том, что там, на этой пленке, запечатлено в отрезке времени, который мы называем «вчера». Но ведь и вчера тоже существует лишь потому, что мы его придумали: оно не реально. Невозможно доказать, что вчера вообще было. Все, в чем мы сами себя пытаемся убедить, не более чем вымысел, легенда.
Пожалуй, самое удивительное в мире элементарных частиц — это то, что всякие интересные вещи происходят с ними только тогда, когда ты за ними наблюдаешь. А пока на них никто не смотрит, они пребывают в подвешенном состоянии и могут занимать в атоме какое угодно положение.
— Не хотелось бы устраивать спор, — улыбнулся Адам, — но я могу согласиться с теорией Большого взрыва не больше, чем с людьми, которые считают, что мир покоится на гигантских черепахах.
— Нельзя не соглашаться с теорией Большого взрыва! — воскликнула Хизер.
— Почему?
— Ну, потому что это не просто точка зрения, а общепринятая теория, подтвержденная множеством доказательств. Это не что-нибудь такое, с чем можно соглашаться или не соглашаться по собственной прихоти. Ты, конечно, можешь попытаться доказать ее ошибочность, но это будет уже совсем другое дело.
— Значит, можно сформировать собственное мнение о креационизме или, скажем, о том, есть ли Бог, но нельзя подвергать сомнению историю о том, что вселенная началась оттого, что одна малюсенькая крошка по никому не известной причине вдруг взяла да взорвалась?
— Извини, но для того, чтобы заниматься наукой, достаточно слов и логики. У меня есть один вечерний курс для взрослых, и я всегда привожу им в пример паутину на стене за нашей аудиторией. Там у нас такой длинный коридор и вдоль стен висят оранжевые лампы. Лампы всегда горят. По вечерам видно, что куски паутины с запутавшимися в ней долгоножками и прочими ночными насекомыми натянуты прямо над лампами. Кто-то посмотрит и скажет: «Ну и умный же народ эти пауки! Знают, что надо плести паутины над лампами — чтобы насекомые слетались на свет и попадались в сети!» А другой сделает несколько шагов и поймет, что на самом-то деле паутина повсюду, просто видны только те ее части, которые освещены лампами. Поэт мог бы остановиться в этом коридоре и воспеть хитрый ум пауков. А ученый записал бы в блокнот точное число сплетенных сетей и пришел к выводу, что некоторые из них находятся над лампами всего лишь в результате случайного совпадения.
— Ну, так я ведь как раз об этом и говорю! — воскликнул Адам. — Я бы не стал утверждать, что пауки собирались использовать свет для заманивания насекомых. Я бы подумал, что никогда не смогу понять поведения пауков просто потому, что я не паук.
— Но ученые обязаны пытаться во всем разобраться. Должны все время задавать вопрос «почему?».
— Да, но толкового ответа на него они никогда не получат.
— ... Мы оскорбили бы всех здесь, узнай они, что происходит.
— Но ведь они сами виноваты в том, что ничего не понимают про атомы?
— Думаешь? А вот культура утверждает обратное. Ведь так можно оправдаться и за совершенное преступление. «Но, господин судья, ведь на самом-то деле я не пырнул ее ножом, потому что атомы ножа не прикоснулись к атомам ее тела». Нельзя просто взять и выйти из этой культуры только потому, что она нам не подходит. Ну, то есть можно, конечно, и выйти или хотя бы сказать себе, что вот, мол, мы вышли — но ведь чувство вины все равно у нас останется.
Когда мы смотрим на иллюзии мира, мы видим всего лишь сам мир. Где кончается иллюзия? Нет, в самом деле: что наша жизнь, как не один большой обман фокусника? От окаменелостей, обнаруженных на морском берегу, до трубки Гейслера, выставленной недавно в Лондонском королевском обществе, мир вокруг нас так и ломится от чудес и загадок.
— Я говорил об иллюзии, которая скрывает за собой что-то. Какую-то действительно существующую реальность. А ты говоришь о мире, в котором нет ничего, что не было бы иллюзией.
— Ну, возможно, мне и хочется верить в то, что за пределами симулякра что-то есть. Не знаю. Но меня все это так будоражит. Как, например, открытие того, что все состоит из кварков и электронов. Мне все это кажется восхитительным, потому что, когда узнаешь что-нибудь об основных единицах вещей — языка, атомов, не важно чего, понимаешь, что они абсурдны. Вот то, например, что я рассказывала вам вчера про квантовую физику, — ну ведь это же безумие, такого просто не может быть. А то, что ты говорил о правде, которая существует только за пределами реальности? Это, по-моему, тоже восхитительно. Всегда есть какой-то следующий уровень, о котором нам ничего не известно. Ученые дошли до кварков и электронов — и до разных их нелепых сочетаний, которые образуют космические лучи и все такое, но они ведь не знают, конец ли это, удалось ли им найти то самое неделимое, которое греки называли «атомос»? А может, делить материю можно вообще бесконечно? И по-прежнему остаются большие вопросы, на которые никто не может найти ответ: что было до начала и что придет после конца? Уже одно то, что эти вопросы до сих пор существуют, заставляет подпрыгивать на месте от возбуждения. Никто до сих пор не знает ничего по-настоящему важного — и есть еще столько неизвестного.