Человек он умный, но чтоб умно поступать — одного ума мало.
Если б возможно было уйти куда-нибудь в эту минуту и остаться совсем одному, хотя бы на всю жизнь. То он почёл бы себя счастливым.
А знаешь ли... что низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят.
Власть даётся только тому, кто посмеет наклониться и взять её. Тут одно только, одно: стоит только посметь!
— Прежде, говоришь, детей учить ходил, а теперь пошто ничего не делаешь?
— Я делаю... — нехотя и сурово проговорил Раскольников.
— Что делаешь?
— Работу...
— Каку работу?
— Думаю, — серьезно отвечал он, помолчав.
Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею!
Я ведь не старушонку убил, я себя убил!
Эти последние слова, после всего прежде сказанного и так похожего на отречение, были слишком уж неожиданны. Раскольников весь задрожал, как будто пронзенный.
- Так... кто же... убил?.. — спросил он, не выдержав, задыхающимся голосом. Порфирий Петрович даже отшатнулся на спинку стула, точно уж так неожиданно и он был изумлен вопросом.
- Как кто убил?.. — переговорил он, точно не веря ушам своим, — да вы убили, Родион Романыч! Вы и убили-с… — прибавил он почти шепотом, совершенно убежденным голосом.
... и дойдешь до такой черты, что не перешагнешь ее — несчастна будешь, а перешагнешь, — может, еще несчастнее будешь...
— Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился.
— Что вы сказали? Да ведь я бесчестная, я грешница! Великая грешница!
— Не из-за бесчестия и греха я сказал это про тебя. А за Великое твоё страдание. Что ты великая грешница, то это так. Живёшь в этой грязи, которую так ненавидишь. Ведь знаешь сама, да стоит только глаза раскрыть, что никому ты этим не помогаешь. Никого ни от чего не спасаешь. Скажи же ты наконец, ну как это в тебе умещается? Ведь справедливее, в тысячу раз справедливее и разумнее было прямо головой в воду и разом покончить!
— Любите вы уличное пение? — обратился вдруг Раскольников к одному, уже немолодому, прохожему, ставшему рядом с ним у шарманки и имевшему вид фланера. Тот дико посмотрел и удивился. — Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе и не об уличном пении говорил, — я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают...
— Не знаю-с... Извините... — пробормотал господин, испуганный и вопросом, и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы.