Благодаря решительному складу ума и отсутствию брезгливости в выборе средств ей вообще многое удавалось, и скорее всего именно по этой причине она неожиданно забрала себе в голову, что ей нужен муж. <...> Ведь не была же она настолько наивна, чтобы верить во всю эту чушь насчет надежной мужской руки, которая и в старости опора и в юности тоже чего-то там — шаловливое, неугомонное и любопытное. Плюс юркое, как хорек. Только зазевайся. Тем более что её женская рука была понадежней целого пучка мужских.
Я размышлял о том, как непредсказуемо Бог сводит людей. <...> ... время от времени так выходит, что те, кому нас доверил Бог, могут нас не устраивать и даже причинять сильную боль, но это, в общем-то, не нашего ума дело, и все, что от нас требуется, — лишь способность оправдать вместе с ними это доверие и быть в итоге достойным его.
За прошедшие тридцать лет её атака потеряла ту страсть, с которой японские летчики поднимали в воздух свои истребители в ночь нападения на Перл-Харбор, однако время от времени у меня ещё появлялась возможность испытать на себе гнев божества-камикадзе, влюблённого до потери памяти в своего микадо — в то, ради чего можно и, в общем, хочется умереть.
Поэтому то ли от боли в груди, то ли оттого, что я смотрел на тень капитана, падавшую из окна, я начал думать о смерти. Подрагивая на снегу у моих ног, бесплотный милиционер держал в руках бесплотную книгу. Я смотрел на него и думал, что, расписавшись там, на второй странице обложки, я установил наконец прямую связь с миром теней. Аид располагался от меня теперь на расстоянии полуметра. Глядя на то, как капитан в своем призрачном царстве перелистывает страницы, я вдруг понял, что в смерти ничего страшного нет. И, может быть, даже наоборот. Я понял, что там должна быть очень хорошая литература. Ведь Пушкин вряд ли перестал там писать. И у Достоевского вышло, наверное, еще томов двадцать. И всё это, наконец-то, можно будет прочесть. И послушать что нового спел Элвис. Плюс оттянуться с Венечкой. Похмелья там точно не должно быть. Не те эмпиреи.
Санитары и нянечки не узнавали меня. <...> Они привыкли воспринимать любые проявления душевного подъема с опаской. Их опыт подсказывал им, что беспричинный энтузиазм чаще всего заканчивается плачевно. Аминазин, по их мнению, в этом случае был самым надежным средством.
Петру Первому следовало прожить дополнительные триста лет и настойчиво продолжать строительство своих «навигацких школ», потому что даже в конце двадцатого века, да ещё разменяв пятый десяток, кто-то по-прежнему вдруг выясняет, что движется неверным курсом. Следовательно, виноват штурман, что, в общем, неудивительно, так как во всем обычно виноваты евреи, а штурман, судя по окончанию, натуральнейший он и есть.
Через день после свадьбы счастливый муж был вышиблен из уютного семейного гнезда, которое ему так и не дали свить. <...> Клавдия Федоровна была порядочной девушкой и совершенно иначе смотрела на взаимоотношения полов. Она была изрядно удивлена тем, что кому-то из ее коллег вообще могли прийти в голову такие грязные мысли. Она даже представить себе не могла, какое пагубное воздействие оказывает обычный кефир на неокрепшее половое сознание советских доцентов. Так или иначе пылкий Тихося с треском вылетел из двухкомнатной квартиры Клавдии Федоровны, а привычно невыносимая жизнь её подчиненных превратилась на этот раз в настоящий ад. В многострадальный Сайгон, где как раз в это время американцы негласно уже занимали бывшие казармы французских колонизаторов. И мне, кстати сказать, предстояло там работать. Выживать в джунглях Меконга. Разумеется, в роли трепещущего вьетнамского крестьянина.
«Ave you seen Vietcong, son? You haven't? You're lying, dirty native swine! Die, son-of-a...»
(«Вьетконговцев не видел, сынок? Нет? Не лги мне, мерзкий туземец! Сдохни, уб...». Пер. с англ.)
Хорошо пошмонали, — говорил мне Гоша после того, как переполох улегся. — А ты знаешь, между прочим, что значит слово «шмон»?
«Нет», — отвечал я.
«Надо же. А по виду вроде еврей».
«При чем здесь это?»
«Шмон» по-еврейски значит «восемь часов».
«Ну и что? Мне все равно непонятно».
«В восемь часов раньше в тюрьмах был обыск. Обязательно каждый день».
Мне нравилось, что я веду себя как сумасшедший. В подобных занятиях моё, в общем-то, бесформенное страдание обретало параметры определенной структуры. Оно становилось способным к конкретному самовыражению, и от этого мне было гораздо легче. У моего страдания появлялся стиль.
— Так вот, — вздохнул я. — По поводу разных имен и сладкого мармелада... Ты знаешь, почему он называется «мармелад»?
Дина отрицательно покачала головой и снова посмотрела на часы. Как будто стакана в руке ей было мало.
— Дело в том, что королева Шотландии, — продолжал я, — однажды велела своему повару засахарить апельсины. Неизвестно, почему ей взбрело это в голову, но вот захотелось королеве Марии такого непонятного по средневековым временам лакомства. А когда повар все это приготовил, к нему явилась французская горничная королевы и сообщила, что у той пропал аппетит. И на глазах у расстроенного кулинара эта самая горничная всю тарелочку и подъела. Да при том по-французски ещё приговаривала «Marie malade», что означало «Мари больна». С тех пор так оно и пошло «Mariemalade». Забавная история?