В который уж раз мне снилась мать.
Я не знал, где ее могила и вообще похоронена ли она по-человечески. Фотографии ее у меня не было, и наяву я почему-то никак не мог представить ее себе отчетливо. Во сне же она являлась мне довольно часто, я видел ее явственно, со всеми морщинками и крохотным шрамом на верхней губе. Более всего мне хотелось, чтобы она улыбнулась, но она только плакала. Маленькая, худенькая, беспомощно всхлипывая, вытирала слезы платком и снова плакала. Совсем как в порту, когда еще мальчишкой, салагой я уходил надолго в плавание, или в последний раз на вокзале, перед войной, когда, отгуляв отпуск, я возвращался на границу.
От нашей хибары в Новороссийске не уцелело и фундамента, от матери — страшно подумать — не осталось ни могилы, ни фотокарточки, ничего... Жизнь у нее была безрадостная, одинокая, и со мной она хлебнула... Как я теперь ее жалел и как мне ее не хватало...
Со снами мне чертовски не везло. Мать, выматывая из меня душу, непременно плакала, а Лешку Басоса — он снился мне последние недели не раз — обязательно пытали. Его истязали у меня на глазах, я видел и не мог ничего поделать, даже пальцем пошевелить не мог, будто был парализован или вообще не существовал.
Мать и Лешка представлялись мне отчетливо, а вот тех, кто его мучал, я, как ни старался, не мог разглядеть: одни расплывчатые фигуры, словно без лиц и в неопределенном обмундировании. Сколько ни напрягаешься, а зацепиться не за что: ни словесного портрета, ни примет и вообще ничего отчетливого, конкретного... Тяжелые, кошмарные это сны — просыпаешься измученный, будто тебя выпотрошили.
Только просветите. Не дайте помереть дурой!
Про трупы я, понятно, и слова не сказал. А лозунг тогда, промежду прочим, везде был, да и команда нам: «Уничтожай немецких шпионов и диверсантов!» Сколько мы их перестреляли... Пока не поумнели. А теперь вот попробуй хоть одного взять неживым, да с тебя три шкуры снимут и в личное дело подошьют.
Просвещая Фомченко и Лужнова, я, чтобы они не отвлекались, одновременно продолжал наблюдать. Я говорил, то и дело поглядывая в окно, а они смотрели мне в рот глазами девять на двенадцать.
И тут меня как в голову ударило — ведь мне сегодня двадцать пять лет!
Веселенький день рождения, нечего сказать... Сидишь в пыли на верхотуре, блохи тебя жрут, как бобика, а тебе и покусать в охотку нечего. И не зря ли сидишь, вот главное...
Да, четверть века — не семечки, можно сказать, половина жизни. Тут время и бабки подбить — кто ты есть и чего стоишь?..
Говорят, люди обычно довольны собой, но недовольны своим положением. А у меня наоборот. Мне нравится мое дело и должность вполне устраивает. И риск по душе: тут кто кого упредил, тот и жив... Ценят меня, и наград не меньше, чем у офицера на передовой, чего же мне не хватает, чего?!
Сам понимаю: чердак слабо мебелирован — извилины мелковаты... Культуры не хватает, знаний кое-каких... Что ж, как говорит Эн Фэ, это дело наживное...
— Да они там что, чокнулись!? Они соображают!? Лично я никуда не пойду!
— Даже если прикажу я, а не первый, не только пойдёшь — побежишь! Рванёшь так, что Виллис обгонишь!