Цитаты из книги Бог дождя

Когда начали ходить со свечками вокруг чаши, в комнате стало светлее; наконец-то рассвело, подумала Аня, но вдруг догадалась, что свет разросся не в комнате, а в ней.
<...>
И едва не задохнулась она от нахлынувшего восторга, от открывшейся перспективы — бесконечной. Ведь это только начало, едва преступлен порог, и уже так хорошо. А сколько еще ждет впереди, сколько радостей, открытий и тайн жизни во Христе.
Нет на земле человека без греха… — твердо говорил отец Антоний.
«Какая убийственная убежденность! — с ужасом думала она. — А вдруг все-таки есть такой человек? Где-нибудь? Разве это можно проверить?»
— Вот почему надо неустанно себя обличать. Только так мы сумеем остаться с Богом. Я вообще думаю, что муки ада не в шипящих сковородках, как рисуют иногда, а в богооставленности.
<...>
— Нет ничего мучительней для человека, — продолжал отец Антоний, — чем остаться одному, без Бога. На земле это невозможно в полной мере, на земле до последней минуты Господь рядом, Господь надеется и ждет, что человек все же обратится к Нему, все же взглянет на небо, но в вечности, в вечности — иные законы. Хотя, конечно, и в этом мире вспыхивают иногда страшные отблески, приоткрывается завеса, и бывает, что человек может ненадолго испытать свою Голгофу, когда оставляет даже Отец… — он замолчал.
Против Христа не тот, кто, хотя и с трудом, но все же идет по Его пути, а тот, кто лукаво и злостно противится пути Христову, не желает идти с Ним.
— Да потому что священник — человек. Такой же, как все. Но никто не желает этого понимать. Людям, народу Божьему, — отец Антоний хмыкнул, — удобно иметь под рукой не такого же, как они, человека, а старца, пастыря! Вот его и возводят, выталкивают чуть не насильно туда, где ему совсем не место. На роль старца. А я не старец, понимаешь, и не пастырь никакой, я никто.
— Но ты же служишь, совершаешь таинства.
— Да таинства совершаю не я. Хоть ты-то меня не расстраивай. Таинства вершатся благодатью Божией. Я только инструмент. Ржавый молоток в руках Господа, — он усмехнулся печально.
Наутро Аня проснулась с устойчивым ощущением: что-то случилось.
<...>
И тут Аня вспомнила.
Боже мой, помоги! После этих слов ужас и смерть постепенно стихли, дышать стало легче, она снова почувствовала себя живой, горячей, и… не одной. Рядом появился кто-то. Кто согреет, когда холодно. Вытрет слезы, когда тяжело. Будет ее любить.
Церковь совершено не уважала неповторимость человеческой личности. Ради эфемерного «спасенья души» все никак не хотела подарить людям свободу оставаться собой — быть веселыми, глупыми, дурачками, добрыми, человечными — такими, какими сотворил их Сам, между прочим, Бог. Нет, каждого нужно было затолкнуть в футляр, в гроб ограничений, а поскольку исполнить их все равно невозможно – превратить в ханжу. Всех заставить наступить на горло собственной песне.
<...>
К последним страницам все оказалось как раз наоборот. Церковь человека любит. Бесконечно, бережно, кротко. Потому что всякий человек — творение Божие, всякая душа скрывает Божественную красоту. Но однажды человек пал, и с тех пор уже не умел петь точно. Однако существовала и святость, и глубинный оптимизм христианства, по мнению архимандрита, состоял в том, что в церкви Христовой святыми могли стать все.
<...>
Это и было целью христианской жизни — добраться до заложенной Богом сердцевины, пробиться к Божественному замыслу о тебе, услышать и открыть в себе свою настоящую песню.
«Я с вами во все дни до скончания века». Так Христос сказал своим ученикам. Это значит, больше никогда она уже не будет так кошмарно брошена в черную воронку, значит, можно уже ни о чем не волноваться! Потому что Он — с ней. До скончания века.
…все, что делал Сын Божий, все, что говорил, было ради человека. Не против, а за него. Чтоб ему же спокойней, веселей, чище жилось, чтобы он сдуру не разрушил себя совершенно.
Отчаяние и какая-то непонятная, безадресная злоба поднимались и комкали душу, самое ужасное, что причин этому отчаянию и злобе не было никаких. Почему ей так грустно? Почему так гадко, тошно так? Она не знала, она не могла понять, снова и снова приходя все к тому же. Жизнь ее не имела ни малейшего смысла. Жизнь её на фиг никому не была нужна. Пора было кончать этот затянувшийся праздник.
Ужас залепил глаза, уши, горло, тисками сжал сердце: это смерть была. И некому помочь, некому спасти ее. Хоть бы кто-нибудь, любой человек, те две собачки, жучки из бревенчатой стенки, просто кто-то живой… Ехала умирать, так чего ж ты трусишь, ехала умирать – на. Как хотелось ей теперь жаловаться и слабо плакать, может быть, даже просить прощенья — у Глеба, родителей, у всех, кого обидела зря. Да вот только где они? Поздно. Но разве знала она, что смерть – это так, что это не небытие, не забвенье — бездна, удушение, хлад. Раздавливает, как червяка, как лягушку, она не чувствовала больше собственного тела, только голова еще работала, но мысли путались — да, она об этом читала, последним умирает мозг, или наоборот?.. И уже на грани исчезновения и утраты сознания, в страшном напряжении, с усилием вдохнув каплю воздуха в легкие, она выговорила наконец еле-еле: «Боже мой! Боже мой, помоги!»
В каждом слове архимандрита дышала непонятная сила, — может быть, это была власть посвященного, а может, сила веры, но именно она, эта внутренняя мощь абсолютной убежденности, вея над словами, удивляла сердце, будила душу.
«Помимо веры в Бога, — писал архимандрит, — существует и вера в человека, вера в его достоинство в его, быть может, еще не раскрывшуюся глубину, о которой и сам он не всегда знает». Верить в человека уже и означает любить его.