Искусство страшно тем, что каждый смертный
себя считает знатоком искусства.
Не лезут ведь ни в химию невежды,
ни в микробиологию, ни в кварки.
Мать космонавта, сдерживая слёзы, -
ну максимум, что может подсказать:
«Будь осторожней в космосе, сыночек...»
Но в живописи и в литературе
специалисты все, кому не лень,
все знают, как не надо, что не надо,
хотя нельзя понять, что надо им.
Внутри большой истории Земли
есть малые истории земные.
Их столько, что историков не хватит.
А жаль.
Самоубийственно всё знать,
но и незнанье как самоубийство,
лишь худшее — трусливое оно.
Жизнь без познанья — мёртвая трибуна.
Большая жизнь из жизней состоит.
История есть связь историй жизней.
Народ, народ... Затрёпанное слово,
которым очень любят спекульнуть
сидящие на шее у народа,
привыкшие болтать с трибун о том,
как нежно они любят эту шею.
Единого народа в мире нет.
Всегда в любом народе — два народа,
те, что сидят на шее у других,
и те, кто эту шею подставляют.
А надо разучиться подставлять.
Смерть многолика... У самоубийства
не может быть всего одна причина.
Когда за что-то зацепиться можно,
нам не конец. А не за что — конец.
У смерти может быть одновременно
лицо толпы, лицо самой эпохи,
лицо газеты, телефона, друга,
лицо отца, учительские лица.
У смерти может быть лицо любимой
и даже нашей матери лицо.
И если кто-то где-нибудь несчастен -
в Сантьяго, Химки-Ховрино, Нью-Йорке, -
то всё равно он права не имеет
себя убить. Безвыходности нет.