В этом мартовском сне они уже не блуждали по лабиринтам сознания и яви, держась за руки, точно школьники. Они шли целенаправленно к любви взрослых людей. И оказались ночью одни в Виллеровских подвалах. Она первая поцеловала Субботу, и тут задрожали больничные перекрытия. Оголился остов выброшенного на берег отсека Ноева Ковчега, и мужчина и женщина стали открытыми для взора Бога Любви. Вокруг них образовалась радуга. Закружились бабочки, которые появляются только весной. Расцвела верба. Больничный запах покинул покои, где лежали в костюмах Адама и Евы мужчина и женщина. И он вошел в нее, как входит огонь в пламя для того, чтобы полнее познать подобное подобным. И он любил ее, и она плакала от счастья. Блудница Раав и праведная Руфия, воплотившийся март и символ женского начала. Она плакала и вокруг шел дождь, она смеялась, и вновь загоралась радуга и выглядывало солнце. Вот она мысль, которую должен породить Суббота: эта мысль — счастье! И это счастье должно ожидать всякого, кто решиться с ним на побег. И не было в этом сне назидательно-елейного голоса Виллера: «Куда же вы, дети мои, бежите от своего спасения? Вам не положено любить по инструкции». Этот сон был долгим, ярким, счастливым настолько, что выбивался своей явственностью из породы похожих апельсиново-оранжевых снов.
Утром Суббота проснулся счастливым.
Гремела тележка с лекарствами, больные с утра челночили по Бульвару Грез. Все было как всегда, и все же что-то изменилось. Утро было другое. Солнечные лучи, разбившие пропахшее карболкой замкнутое пространство первого буйного, шептали о счастье. Они были свободны сами в себе; оказываясь внутри решеток, оставались снаружи на воле. Они напомнили Субботе, какова должна быть мысль: свобода и счастье могли бы стать светом для других, теплом и радостью для окружающих, неуловимой для тьмы и запахов гниющего на дне отсека Ноева Ковчега. Мысль светла и свободна в своем счастье.
В ту ночь Вероника не просто пришла в сон Субботы. Она полюбила его. Прежде рассказала о том, что два года назад, когда ночью стояла у окна и ждала прихода депрессии, видела, как ночное небо со свистом молнии или электрической сварки пролетел какой-то яркий огненный шар и упал в Волгу. Девушка с радужными глазами загадала желание встретить когда-нибудь человека, которого она полюбит по-настоящему; и теперь ее желание сбывалось. В тот год к ней пришла депрессия. Ей не хотелось жить. Она училась в университете, в котором преподавал Суббота; ей очень нравились его лекции, и она вместе со всеми скорбела о том, что преподаватель оказался неотвратимо болен. Но когда к ней пришла депрессия, Вероника поняла, что она не способна влюбиться ни в одного современного молодого человека потому, что она пришла в этот мир из другого времени — из времени Наташи Ростовой и Пьера Безухова, Неточки Незвановой и князя Мышкина; из времени Бунинских курсисток и Гриновских Ассоль. И получилось то, что впоследствии всесильный Виллер определил, как невроз перерождений, невроз раздвоения личности; и за деньги папы Вероники взялся лечить ее в гипнотических подвалах, обитых зеленым войлоком. Какая же она глупышка!
Я уже сказал о том, что она была привлекательна, у нее были волнистые волосы рыжеватого оттенка, но я бы назвал этот цвет «спелым каштаном». Глаза у нее были необычные: на улице казались мне серыми, днем в санатории были зелеными, а когда она вглядывалась в обложку книги, каким-то волшебным образом наполнялись темнотой, и становились карими, под цвет волос. На ней были светлые шелковые пляжные брючки, белая блузка с изящным изображением половинки сердца и крыла бабочки, что издалека казалось и сердцем, и бабочкой одновременно. Темные солнцезащитные очки придерживали сверху ее челку, как своеобразный ободок. Кожа на лице была очень нежной, белой, с небольшими морщинками у глаз, разбегающимися в стороны солнечными лучиками. Иными словами, Ольга была красавица.Дождь за окном не утихал. А Ольга не сводила глаз с моей книги. Тогда я встал и подошел к ней. И протянул книгу.
— Вы автор? — спросила она, неожиданно покрываясь густым румянцем смущения.
— Да, — ответил я.
Она еще больше смутилась, а потом произнесла фразу, которая буквально пригвоздила меня к месту и заставила сердце гулко отбивать давно уже не слышанную музыку неожиданной и неизбежной встречи двух одиночеств. Половинка сердца встретилась в эту минуту с крылом бабочки, и они таинственно соединились и стали одним живым существом, имя которому — влюбленность.
— Я прочитала ваш роман несколько лет назад, — сказала она. — И, представьте, влюбилась в автора через слово. Такое бывает. Мои друзья сказали мне, что я сумасшедшая.
— В таком случае обнадежу вас. Я тоже сумасшедший.
На улице выглянуло солнце. Мы встали и пошли к морю и разговаривали обо всем на свете и, в то же время, ни о чем. Мы говорили словами, а в груди звучала мелодия. Завораживающая настолько, что можно было бы просто молчать и испытывать радость от этого. И все же слова были…
Она написала, как обнаружила в парке необыкновенно красивые поганки на пне, присела, чтобы рассмотреть их… и неожиданно стала плакать. И написала мне, что, глядя на такие очаровательные поганки, она поверила в Творца. «Если есть такая красота даже в ядовитых грибах, — написала Ольга. — То разве можно себе представить душу человеческую без ее Создателя?» «Милый, ты просил меня не плакать, а плачу. Сижу около пня с красивыми поганками и плачу. Люди смотрят на меня, как на сумасшедшую. Боятся подойти. А я думаю о том, почему люди не могут все время быть счастливыми? Ведь это же так просто. Нужно перестать ненавидеть, осуждать, завидовать. Нужно влюбиться. И счастье захлестнет всего человека. Ему некогда будет думать о гадостях, о злости, об обидах. Человек научится любить, жертвовать, помогать. Почему, Глебушка, люди бывают злы? Я смеюсь от счастья, что ты есть у меня, и одновременно плачу о людях. Почему? Почему они не хотят быть счастливыми и отнимают счастье у других? Ох, что-то тесновато стало у меня в груди. Дурные предчувствия лезут в голову, но я отгоняю их, как ты учил. Ты мудрый и добрый. Ты мой родной. Поплакала немного, и стало легче. И снова я радуюсь нашему счастью и купаюсь в нем, как в теплой воде нашего моря. Помнишь? Тутовое дерево. Персиковый сад. Море. Ночь. Луна. Звезды. И мы с тобой. И никого рядом. Только я, ты и Бог… Да, Глебушка, прости, но мне кажется, что я поверила в Бога. Именно сейчас, когда горе смешалось с радостью, я поверила в Бога. Я хочу в него верить, как дитя. Не может такого быть, чтобы наше счастье ушло в землю, и растворилось в обычном прахе. Не верю в это. Оно уйдет в землю, но прорастет в небесах радугой, по которой мы будем приходить друг к другу. Любовь вечная, родной, это так». Да, мой юный друг, такое случается один раз в жизни: мы действительно волшебно любили друг друга. У нас все было одним. Любовь обвенчала нас в вечности. Так написала она в своем последнем письме. Лишь много позже я узнал о том, что она была неизлечимо больна белокровием. Словно предчувствуя близость перехода в вечность, она написала мне однажды: «Мне тревожно, милый. У нас была гроза. И я отгоняла от себя плохие мысли, как ты просил. И заставляла себя радоваться, а сама ревела белугой. Что это? Не буду, любимый, тебя тревожить своим письмом. Сейчас перестану плакать. Уже перестаю и пишу. Да. Пишу. Пишу о радости, а глаза сырые. Нет. Нет! Они сырые от дождя. Да, конечно, любимый. От дождя. Ты не переживай за меня. Это просто что-то не так. Не пойму, что. Не важно. Я пишу о дожде. Да! Заставляю себя писать о дожде, милый.
Как я люблю дождь, любой, проливной, шелестящий, требовательный или нежный… В эти минуты я как-то обостренно чувствую единение с миром. Оно проявляется в какой-то минорной эйфории, она негромкая, но очень красивая — красивая мелодия, под которую мне так нравиться танцевать босиком».
На следующий день она умерла.
«Оленька, родная моя, если все, что ты написала правда, — а иначе я и не смею предположить, иначе обижу тебя недоверием, а Любовь — помнишь, — «верит всем и надеется», — особенно любящему и любимому, тогда отбрось все свои страхи, как и я отбросил их. Мы с тобой не юнцы, хотя в душе сохранили что-то очень похожее и родное — то, что сегодня уже редко, где встретишь: романтику светлую, не грязную, грубую, а светлую, когда от одного только произнесения имени любимой сердце поднимается выше и хочется дышать полной грудью. Я счастлив. И не перестану это повторять. У меня положение особенное — ты знаешь. Чуть что не так, и я снова диссидент, и вновь под присмотром санитаров в психиатрической больнице. И наша любовь может долго находиться в состоянии слов — переписки. А может быть, и всю жизнь. Поэтому отбрось страх: я никогда ничего от тебя не потребую, никогда не скажу грубость, никогда не превращусь в ругателя или хама. Сейчас ты для меня Лекарство — и в прямом и в переносном смысле. Ты наполняешь меня жизненной энергией, как я сейчас наполняю эти слова энергией любви. Ты должна это чувствовать. Сегодня ночью произошло чудо. Вчера я испугался, что за мной придут и решил разорвать с тобой переписку, чтобы не причинить вреда: слова, которыми я тебе намеревался писать о нашей любви, были похожи на выпотрошенных кошек, на трупы слов — ты это бы почувствовала. Отрежь у Слова о любви «половой признак» и получится слово-евнух, оскопленное, пустое, мертвое. Но произошло чудо, и я одумался. Никакого страха не должно быть в любви. Ведь я сам призывал тебя к этому.
Теперь я приступаю к роману — новому роману о нашей любви. Для меня это станет самым дорогим детищем, потому что слова мои будут наполнены счастьем. Хочу писать его, думая о тебе, мысленно посвящая его тебе. Хотя и тема там проскользнет — психушка, — куда ж без сумасшествия! — но все ж роман о великой силе любви. Я стал другим благодаря этой силе. Твой Глеб».
Они сбросили с себя одежды без смущения. Алексей посмотрел на Веронику и увидел в отблеске опьяняющей луны молодую жрицу древнегреческого храма любовных мистерий. Груди ее были налиты соками жизненной силы, бедра нежно окаймляли пространство вечной женственности. Они взяли друг друга за руки и вошли в теплое море. Вероника прикоснулась к его груди губами, и Алексей превратился в вулкан, который взорвал само море, перевернул его вверх дном так, что над влюбленными уже были не звезды, и не щурилась сообщница-луна, а куполом разверзлось самое дно морское, прикрывая двух любящих своим непроницаемым шатром. А звезды, бархатное небо и луна оказались внизу, под ними. Они проваливались сквозь миры и пространства, и любили друг друга — и в древнем храме Осириса, и в сказках Шахерезады, и на диком пляже советского Крыма, на берегу, где догорали тлеющие угольки сотворенного в темноте таинства и спрятанного от каменных глаз вождя. Вероника и Алексей проникали друг в друга, и узнавали все, включая самое потаенное. Они пролетали сквозь звезды и видели себя на улицах средневековой Европы: возлюбленная была ведьмой с зелеными глазами, которую собирались подвергнуть священному аутодафе за изготовление травяной смеси, делающей все телесные наслаждения острее и ярче. Ее обвиняли в том, что она без согласия церкви влезла в Ум Господа Бога и за Него решила, что человеку хорошо, а что плохо. Нарушила табу. Хотя многие горожане уже были приятно отравлены ее зельем, и не выпускали по ночам из объятий друг друга, наслаждаясь феерическими наслаждениями, полученными с помощью щепотки трав, брошенных в вино. Алексей видел себя алхимиком, помогавшим юной зеленоглазой и рыжеволосой красавице-ведьме смешивать ингредиенты любовного травяного состава. И за ним приходили люди из свиты вождя с распростертой над миром любви каменной дланью, благословляющей и отбирающей свободу. Много миров и реальностей пережили влюбленные Алексей и Вероника в эту волшебную ночь, подсказанную писателем, иногда превращавшимся в поэта.
А утром они вернулись в свою реальность, и реальность эта была не менее прекрасной, чем все те, которые они посетили этой волшебной ночью.
Алексей захлебывался от безысходности и плутал по аллеям сна, пытаясь найти выход. «Трещинка — это не дефект, это лазейка на волю». Где эта трещинка? Ему нужно было отыскать ее во снах, потому что сны стали явью после того, как он перестал принимать пилюли. Нужна была мысль — яркая, дерзкая, оригинальная, сильная, о которой ему говорил и напутствовал Шаман.
Теперь Вероника сопровождала его повсюду. Фактически она весь день безвылазно находилась в третьем женском отделении, корпус которого был в самой низине больничного дворика. А Суббота, опьяненный книжным нектаром любви, видел ее на утренних и вечерних обходах врачей, она улыбалась ему забавной улыбкой из-за плеча Сан Саныча, игриво морщила носик с веснушками, строила за спиной важного доктора рожки и смеялась так, что вокруг оживали глиняные птички — поделки больных, — и носились по отделению ласточками, синичками, стрижами. Он видел ее сидящей напротив себя в столовой во время обеда в те минуты, когда другая Вероника делила трапезу со своими соседками по палате. Ночью милая девушка являлась пожелать ему приятных снов и тут же входила в эти сны долгожданной и любимой гостьей. Она была изображена на картинах художника Курочкина и улыбалась Алексею, когда он бродил по Бульвару Грез. Вероника умудрилась проникнуть даже туда, куда девушкам путь был заказан — в душевую кабину санобработки, в котором нанятый с воли брадобрей стриг всех желающих; где санитар Василий раздевал пациентов до «сатировых желез» и направлял струю горячей воды, а потом подозрительно долго разглядывал обнаженных мужчин, проверяя их на наличие чесотки или вшей. Вероника проникла на единственный островок свободы, где Кубинец пел гимны мировой революции, а Ванька Длинный обстряпывал свои сомнительные коммерческие дела, — в туалет, в котором была открытая форточка, служившая и почтой, и телеграфом, и пересылочным пунктом для пациентов первого буйного. Через форточку зарешеченного окна выбрасывалась леска с грузилом — «конек», и в заранее обговоренный час с воли присылалась посылочка: кому-то нужен был чай, сигареты, водка, наркотики. Кому-то еда или деньги.
Утренний обход всегда сопровождался гулкими ударами церковного колокола. Лохматый Федька-звонарь, которого прихожане Сергиевского храма почитали блаженным и который выглядел внешне точь-в-точь как пациент первой клинической, ночевал и зимою, и летом на колокольне, и звонил к началу заутренних и торжественных служб. Божественная музыка, как водится, зачиналась на небесах, то есть, самой высокой точки города — колокольне, — и плавно опускалась вниз на грешную землю, пробираясь сквозь густую и суровую охрану водочного комбината Зыкова, где пропускали только по документам с гербовою печатью, ибо там производился стратегический для государства продукт — водка. Затем «прошедший таможенный контроль» звон тихо сходил на дно адово, чтобы разбудить кессонников святым гулом. Там колокольный звон растворялся в казенных ветхих строениях, оседая в подвалах Виллера, просачивался сквозь щели, всплывал в зарешеченных пространствах первого и второго этажа, и вновь поднимался вверх, собрав всю подземельную скверну, очистив пространство между небом и землей. Он прокатывался по котловану и зависал на уровне комбината. Все было как в жизни Российской, шутили дурачки, в небесах — ангельский звон, чуть ниже — пьяно-разгульные песни, а на самом дне…
— Да, моя госпожа, — ответил Иван.
Теперь она взяла его за руку и ввела под купол шатра. В полутьме пахло любовью. На полу был постелен пушистый белый персидский ковер. Она присела и пригласила художника присесть с нею рядом. Пальцы их рук нежно переплелись, и теплая волна счастья окатила их сердца, заставляя их биться в унисон один другому. Курочкин закрыл глаза и прошептал нежные слова. И от того, что он произносил их вслух, новая волна необыкновенной небесной радости накрыла его, мужчина сделал глубокий вздох и открыл глаза. Перед ним была его воплощенная мечта о любви и счастье. Хотелось плакать и смеяться одновременно, смотреть видеть и закрывать глаза, петь веселые песни и углубляться в молчание. Художник понял, что это вершина любви, пик счастья.
Гульнара первая поцеловала его — царственно, немного церемонно. Он ответил нежно и ласково. Не было горячности, лихорадки. Любовь была по-восточному густа и ароматна. И по-восточному мудра. В ней было целомудрие, но в ней не было никаких запретов. Наслаждение легло от Востока до Запада легкой воздушной радугой, из палитры которой Иван брал краски для картин. Теперь он умел рисовать любовью.Время всегда склоняется перед счастьем. Так было и в этот раз. Они любили и испили чашу, которая тут же наполнилась вновь красным рубиновым вином, похожим на цветок граната. Они не расплескали из любовного напитка ни капли.